В этом романе автор обращается к теме русского фашизма, популярного в 1920-1930 гг. в среде русской эмиграции». Разговор, состоявшийся в Славянской библиотеке 16 октября 2024 года, получился весьма интересным, и мы благодарны Андрею Иванову за готовность продолжить его специально для читателей журнала «Русское слово».
— Встреча в Славянской библиотеке была посвящена не только (и, пожалуй, не столько) роману «Харбинские мотыльки». Вы говорили о дыхании прошлого, которое ощущается и в Праге, и в Таллинне, о неожиданных личных встречах с историей на улицах этих городов. Как и когда вы «встретились» с историей белой эмиграции?
— На меня сильное впечатление произвел фильм «Бег». Это было в раннем детстве, мне было, наверное, лет шесть. Я смотрел его с мамой, она восхищалась Дворжецким. Мы с ней обсуждали фильмы, вместе слушали пластинки и читали книги. В конце фильма (вы, конечно, помните) много снега, в кадре появляется чумазый мальчик, который сидит на асфальте и щелкает по клавишам пишущей машинки... Меня это не могло не впечатлить. «Бег» был одним из самых наших любимых фильмов. Мама мне рассказала об эмигрантах все, что знала. Знала она, к сожалению, не так много.
В начале девяностых я начал читать Набокова. Прекрасно помню, как мой лучший друг принес мне «Дар», в какой ступор меня ввела первая страница книги! Я был в настоящем столбняке от восторга. В 1993 году в Таллиннский университет приехал Луи Аллен, профессор славистики Лилльского университета, ученик Николая Оцупа. Луи Аллен прочитал замечательную лекцию о русских литераторах, которые жили во Франции, он привез нам и Оцупа, и Поплавского, и многих других русских эмигрантов. Среди них были впервые изданные романы Поплавского «Аполлон Безобразов. Домой с небес»: два романа под одной обложкой и замечательное послесловие Луи Аллена — о сложной судьбе автора и его произведений. Несомненно, смерть Поплавского была и остается загадкой, которая околдовывала и будет околдовывать многих, кто заинтересуется его творчеством; он оказался такой же загадочной и значимой фигурой, как Жак Ваше для сюрреалистов, но Поплавский был намного более плодовитым автором, и он много бы еще написал. Изучая сюрреализм, нельзя не знать, кем был Жак Ваше. А вот Поплавского до сих пор знают плохо, осталось только эхо — «далекая скрипка среди близких балалаек».
Я тогда бредил эмигрантами, мечтал разгадать, кто написал «Роман с кокаином»... Я был в сильном отрыве от действительности. Жизнь проносилась мимо, а мое существование день ото дня замедлялось, но таково, как выяснилось, одно из условий для пишущего: жить не в ногу со временем. Я во многом себе отказывал. Жил в нетопленой квартире и даже не замечал холода! Мои сверстники начинали бизнес, продавали металл, открывали киоски, пригоняли машины из Германии и Голландии, думали, как сделать карьеру. Я слушал их, чувствуя себя инопланетянином. Они переезжали, ремонтировали дома, говорили о категориях эстонского языка, о коммерческих колледжах, языковых курсах, ценах на квартиры и подобных вещах. Я же, казалось, сидел неподвижно за машинкой, как скала, даже не удосужился обзавестись компьютером, или уходил в библиотеку на весь день, читал биографию Джойса, написанную Ричардом Эллманом, учил французский. Ночами работал сторожем — трое суток в неделю! На работе я, конечно, тоже читал и писал. Люди женились, у них появлялись дети, а у меня в голове были книги, русские эмигранты, Джойс и всякая прочая белиберда. И сейчас ничего не изменилось. Говорят, люди меняются. Наверное, я исключение из правил.
— Почему из всех тем, связанных с русской эмиграцией первой волны, вас привлек именно русский фашизм?
— Ну, это не так. Роман не о фашистах, в нем гораздо больше атмосферы, воздуха, описаний Ревеля и Юрьева, то бишь Таллинна и Тарту. Я писал его ради записок Бориса Реброва, ради преодоления времени. Это очень личный роман, в нем пыль всех чердаков, которые я облазил в моем старом районе Каламая, все те монетки и пули, что я находил тогда. Я долго шел к этому роману. Первую попытку сделал еще в девяностых. Конечно, тогда это был совсем другой роман, но и он тоже есть в «Харбинских мотыльках».
Через год после того, как была издана моя первая книга («Путешествие Ханумана на Лолланд»), осенью 2010 года на кухне моих издателей Ирины Захаровны и Виталия Ивановича Белобровцевых я обмолвился, что мечтал написать о русских эмигрантах, а также о русских, проживавших в Эстонии между великими войнами. Они мне великодушно дали почитать что-то около одиннадцати томов ими изданного «Балтийского архива». Это своеобразный исторический альманах, в который входят научные статьи, мемуары, записки жителей довоенной Эстонии, мартиролог репрессированных жителей Эстонии, в основном белоэмигрантов и просто беженцев из России, и большой корпус научных статей, посвященных жизни и политической или творческой деятельности русских эмигрантов. Отмечу статьи Аурики Меймре о Петре Пильском, Александре Чернявском, Вере Ивановне Крыжановской-Рочестер. Особенно выделю статью Ирины Белобровцевой «Русская эмиграция: ось Тарту — Оксфорд — Харбин». Она-то и была посвящена русским фашистам, Сергею и Константину Большаковым, которые проживали в Тарту.
О русских фашистах я слыхал — но только слыхал. Писать о них не собирался. Но статья оказалась такой сильной, и самое главное — какие вдруг открылись характеры! И эта странная, почти мистическая связь Эстонии с Харбином, посылки с фашистской литературой, за которые можно было угодить в тюрьму. Не написать об этом было нельзя. Более того, я помню, что сказал себе: дураком надо быть, чтобы написать плохо.
К тому же, не припомню, чтобы кто-то писал о русских фашистах в романах. По-моему, никто не писал.
— Чем вы объясняете популярность идей фашизма в русской эмигрантской среде?
— Он был популярен не только в русской эмигрантской среде, в те годы фашизм (в итальянском разливе) был популярен повсюду. Русские эмигранты были очень уязвимы, у них выбили почву из-под ног, фашизм был свеж и еще не замаран, и они в него вцепились, как в волшебную грамоту, надеясь на чудо — с его помощью вернуть Россию. К тому же фанатичная деятельность помогала им не замечать условия, в которых они жили — большинство эмигрантов бедствовало. Далеко не все в эмиграции устроились так хорошо, как некоторые русские в Харбине. Харбин — это что-то вроде пузыря времени, территория отчуждения, это своеобразный оазис. И, кстати, многие харбинцы, особенно коренные, отказывались вступать в партию Родзаевского, не поддавались, относились к ней с презрением. Думаю, что новое поветрие не брало тех, кто крепко стоял на ногах, кто жил по сложившимся устоям.
Среди русских фашистов было много молодых людей, которые не чувствовали земли под ногами, им это движение казалось многообещающим, их манила авантюра, обещание героизма; к тому же многие разочаровались в старых генералах, РОВС не внушал больше доверия. Молодые люди часто видят себя в мечтах героями, а тут жизнь в скучной эмиграции вдруг приобретала смысл: борьба с большевиками. Их увлекали собственные представления о том, каким должен быть русский фашизм, а не германский, итальянский; им, казалось, что в фашизм можно вдохнуть свою мечту, он увлекал. Но чем крепче становилась НСДАП в Германии, тем менее свободными себя ощущали русские фашисты во всем мире, поэтому многие в конце тридцатых годов и в сороковые выходили из этой организации.
Можно продолжать перебирать причины, по которым эмигранты вступали в партию, однако я должен признаться, что даже зная все эти причины, я не все понимаю, мне чего-то не хватает. Например, как объяснить, почему этим занимался Анастасий Вонсяцкий? Ведь у него все было. Он женился на одной из самых богатых невест в Штатах, она ему покупала все, что бы он ни попросил. У него были поля для гольфа, трехэтажная ферма, в которой он сделал для себя военную комнату с флагами и винтовками. Жена дарила ему машины, он играл в водевилях, устраивал танцевальные вечера. Наверняка изменял (жена была старше на двадцать лет). Он восторгался Чарльзом Линдбергом — жена подарила ему самолет. Представляете, личный самолет! Он летал над своими полями в Коннектикуте... Ну и летал бы дальше! Зачем ему понадобился фашизм? Я не понимаю. Наверное, потому что я аполитичен, я ненавижу деньги и власть.
— И, наконец, вопрос, который не дает мне покоя после вашей лекции в Славянской библиотеке. Вы говорили, что увлеченные этими идеями русские эмигранты мечтали о построении в России государства фашистского типа. А зачем, если оно в 1930-е гг. в СССР уже существовало? Чем, собственно, в их представлении сталинизм отличался от фашизма?
— Идеологических программ русских фашистов было несколько. Некоторые из них совсем не думали о том, что будут делать после свержения большевиков; другие говорили, что временно построят фашистское корпоративное государство. Фашизм они тоже понимали по-разному. Самая первая организация, возникшая еще в Константинополе, называла фашизм идеалистическим общественно-экономическим учением, целью которого было стремление к идеалу Христианского Государства, намеченному гением Владимира Соловьева. Разные были течения, не все были антисемитами, но почти все твердили вслед за Дмитрием Петровичем Рузским: «Бог, Нация, Труд». Главные задачи фашиста — бороться с коммунистами, верить в Бога и трудиться на благо своей нации. Естественно, вы видите СССР государством фашистского типа. Но что такое советская Россия в 1920-х? Тогда всем казалось: большевики вот-вот падут. Все верили: народ их сам скинет. В 1930-е фашисты уже берут многое от советской системы — у Маяковского позаимствовали, например, название для детской организации «Фашистские крошки».
Фашизм, конечно, был тоталитарной системой, ничуть не менее жесткой, чем советская. Они этого и не скрывали, об этом говорится в их манифестах, подчеркивается важность дисциплины, оговаривается, что все это временно необходимая мера. Фашизм выработан для войны с коммунизмом, это что-то вроде походного устава и уклада для армии, которая растет не на своей территории. Что, кстати, существенно его и отличает как от большевизма, так и от прочих фашистских систем. У русских эмигрантов не было своей земли и своего народа (большинство листовок переправить в СССР не удавалось, да и не читал бы никто их листовки, они только напрасно губили свою молодежь), их идеология развивалась на чужих территориях: в США, Европе и Китае; они не могли опробовать свою идеологию на народе. Это больше похоже на секту.
Они считали фашизм прогрессивным политическим движением, которое несло преобразование общества и новый уклад экономических отношений — корпоративизм. Кроме того, фашизм — идеология религиозная. Русский фашизм — православный изначально, а большевики боролись с Богом.
С годами многие изменили свои взгляды. Вонсяцкий, например, называл Сталина главным фашистом. Родзаевского потянуло на родину, он признал свои ошибки, написал Сталину покаянное письмо. Но, как я уже сказал, он не был настоящим идейным фашистом, он быстро превратился в костюмированного бандита. Его партией манипулировала японская разведка и полиция.
— С эмигрантской проблематикой связаны и другие ваши произведения. К примеру, герои романа «Обитатели потешного кладбища» — русские эмигранты в послевоенном Париже, в «Путешествии Ханумана на Лолланд», «Бизаре» и «Исповеди лунатика» это нелегалы, обитатели лагерей для беженцев. Чем вас привлекает эта тема?
— Возможно, вы правы, и мною как-то руководят внутренние течения, отчего и возникает предрасположенность к той или иной «теме» (я намеренно беру этот термин в кавычки, потому что он мне кажется сомнительным). Сам я, как вы наверняка догадываетесь, о «теме» не думаю. Более того — я даже не подозреваю, что есть нечто, к чему меня влечет. Я всего лишь записываю то, что естественным образом из меня идет.
Конечно, когда я взялся за «Харбинских мотыльков», я серьезным образом подготовился, мы поговорили с женой. Это было связано не только с нашим маленьким доходом. Чтобы писать роман, нужно откуда-то брать деньги, пока пишешь. А пока пишешь, выходишь из повседневной жизни. Я сказал ей, что мне нужно года на два уйти в другой мир (все равно как лечь в сальваторий), мы все взвесили, и я тогда начал работать. Как видите, я не набросился на роман. Я даже отложил его, потому что мне надо было закончить «Бизар». Я чувствовал, что после работы над романом о русских эмигрантах я уже буду другим, меня эта работа изменит, и я не смогу написать «Бизар» так, как его следовало написать. «Бизар» — это продолжение «Ханумана», в этом цикле совсем другая энергетика, которая сильно пошатнулась после «Мотыльков», о чем вы можете судить, если прочитаете «Исповедь лунатика»: это уже другое письмо, которое формируется затем в «Батискафе».
Я пишу прежде всего настроением, я стараюсь уловить мелодию, а не гоняюсь за «темой». Тема — это что-то вроде ярлыка. О «Харбинских мотыльках» говорят: «роман о русских фашистах», но ведь о них там меньше всего! То же касается «Ханумана»: «роман о беженцах». И все? Я ищу возможность для работы с языком. Чтобы написать что-то неожиданное, необходимо выйти из привычной обстановки, найти такое место, в котором даже привычные слова прозвучали бы по-новому — грозно, по-новому значительно. Или наоборот — лишились бы всякого смысла, как тот лепет фашистов: мне он кажется абсолютно гротескным, как и сами братья Каблуковы, как монархист Терниковский. Они в первую очередь бесталанны, они фальшивы, и это надо показать, столкнув их с кем-то, кто был бы настоящим, а его надо создать. В общем, меня больше занимают такие вещи, а не «тема». В лагере беженцев был свой язык, но — в каждом лагере была своя атмосфера, а значит, свой язык. Когда я писал «Ханумана», я хотел рассказать о дружбе в неожиданных обстоятельствах. Я хотел выпустить то, что меня угнетало. Я хотел написать о моем опыте и тех людях, которых я встретил.
Что касается «Обитателей потешного кладбища», то это не только о жизни в эмиграции, но и о силе пропаганды, о ее яде. Я ее тайком сопоставляю с испанкой. Вряд ли это кто-нибудь понял. Пропаганда заразна, как чума! А советская пропаганда — сталинское «прощение», советский паспорт, обещание сладкой жизни в СССР — была яростной, токсичной и распространялась с бешеной силой в эмигрантских кругах.
После взятия Путиным Крыма в русских кругах за пределами России я заметил, как пропаганда работает, как она въедается людям в мозги, я это видел по своим близким: зараза разъедала их, и они менялись, я терял людей. Я до сих пор с некоторыми общаюсь, это все равно как общаться с потерянной душой в стране теней, это ужасно. И я ничего не мог с этим поделать. Меня это мучило, и, конечно, мне хотелось об этом писать! Чтобы стало легче. Но писать напрямик, в лоб, я не люблю, хотя писал, конечно, но в этот раз не хотел: я знал, что многие из моих знакомых узнают себя, и мне было неприятно. Я ничего лучше не придумал, как написать о сороковых годах в Париже. Это мой главный роман, мой шедевр.