|
Лидия Алексеевна Авилова (1864-1943) — писательница, мемуаристка. В 1880-е гг. благодаря мужу сестры, С. Н. Худекову, драматургу, историку балета и издателю «Петербургской газеты», вошла в литературные круги и познакомилась с Л. Н. Толстым, А. П. Чеховым, И. А. Буниным и А. М. Горьким. В 1890-е гг. начала публиковаться в петербургских газетах и журналах. В 1896 году вышел ее первый сборник «Счастливец и другие рассказы». В 1914 году стала членом «Общества любителей российской словесности». В 1918-м принята в члены Всероссийского союза писателей. Автор книги «А.П. Чехов в моей жизни». После октябрьского переворота лишилась имущества и дома, скиталась, нуждалась, жила впроголодь. В 1922 году уехала в Чехословакию к дочери, где та находилась в эмиграции с мужем-офицером с 1917 года. В 1924-м вернулась в СССР. Через несколько лет арестовали ее старшего сына Льва, обвиненного по «делу Промпартии», а затем племянницу Наталью, дочь ее родного брата Ф.Н. Страхова, единомышленника Л.Н. Толстого. Последняя запись в дневнике Лидии Авиловой (июнь 1941 года) воспринимается в наши дни с особенным чувством, с болью и горечью: «Можно ли думать без ужаса, без содрогания о войне? Прежде она была ужасна, но теперь она стала невероятна. Прежде сражались, а теперь просто убивают кого попало, где попало, лишь бы убивать, разрушать, уничтожать. Кто-то начинает разрушать города, убивать бомбами стариков, женщин, детей... И вот казалось, что такому порядку должен быть положен конец, что война должна была быть упразднена, что должны были быть найдены другие пути и средства. И даже говорилось: „Это последняя война. Слишком много изобретено орудий уничтожения. Война становится невозможной“. А невозможное стало еще ужаснее и все-таки оказалось возможным. И никто с ужасом не спрашивает: „Да куда же мы идем? До какого предела дошли? Люди мы? Или уже не люди, тогда кто же?“»[1]
|
Верблюды[2]
Будут играть в карты. Один ломберный стол раскрыли в кабинете, другой в гостиной; а в столовой приготовили чай на новой скатерти и наставили столько вкусных вещей, что глаза разбегаются. Кажется, что лучше всего торт с фруктами и шоколадные конфеты. Не дурны, конечно, и печенье, и вафли, и варенье трех сортов, и липовый мед. Но Малику, пожалуй, ничего не дадут. Малику скажут: «иди спать». И все это оттого, что он — Малик, т. е. маленький. Угощают всегда только больших, которым ничего не хочется. Мама говорит: «пожалуйста, кушайте», или: «позвольте, я вам положу», а они благодарят и отворачиваются. Маленькие сами просят, а им не дают.
Малик стоит на коленях на стуле, смотрит на стол и вздыхает.
Достать одну конфетку и сунуть ее в рот ничего не стоит: очень близко и удобно. Но он этого ни за что не сделает. Это нехорошо. И вздыхает он не оттого, что ему хочется конфет а еще от напряженности и тревоги: по-настоящему ему уже пора спать, но про него забыли. И вдруг вспомнят еще не скоро, и вдруг при нем придут гости и он будет их занимать! А забыли про него, потому что няня опоздала купать его сестренку: все маме волосы щипцами завивала.
Малик чутко прислушивается к отдаленным звукам и уже знает, что сестренку выкупали, что Ариша вылила воду из ванночки и унесла ведра в кухню; знает, что няня теперь вытирает сестренку и поэтому та кричит. Перестанет она кричать, когда ей дадут теплого молочка, и теперь это молоко греется на спиртовке. Сейчас Ариша пойдет вытирать пол в детской, и няня велит ей позвать Малика, и когда Малик придет, в детской будет тепло и будет сильно пахнуть мылом и паром.
Но Ариша все что-то не идет.
И вдруг звонит звонок.
Малик соскакивает со стула и бежит через гостиную в переднюю. Ура! Это гостья, а мамы еще нет.
— Сейчас барыня выйдут, — говорит горничная и открывает дверь в гостиную.
Чтобы она не заметила его, Малик прячется на время за занавеску. Но она только ярко освещает комнату электричеством и поспешно уходит. Малик чувствует на себе всю тяжесть ответственности хозяина дома и внезапно так робеет, что не смеет шевельнуться. Гостья подходит к зеркалу, поправляет прическу и вдруг замечает Малика и смеется:
— Здравствуй, — говорит она. — Ты — Малик? Ну, иди сюда. Давай знакомиться. Я — тетя Надя.
Малик вежливо улыбается.
— Мама что делает?
— Мама мыла голову и никак не могла завиться, ее уж няня завивала, — добросовестно объясняет мальчик. — Теперь она, должно быть, надевает платье.
Гостья почему-то смеется.
— Очень хорошее платье, — добавляет Малик. — Это, знаете, потому что гости.
— И тебя так одели, потому что гости?
Малик с недоумением оглядывает себя и переводит взгляд на тетю Надю.
— Я не нарядный, — отвечает он. — Это старый костюм, и вот... видите?
Он быстро вскакивает, поворачивается спиной и, низко нагнувшись, показывает заплатки на заду.
— Только это незаметно, когда сидишь, — прибавляет он.
— Да, совсем незаметно, — соглашается гостья.
Малик опять быстро садится на кресло, откидывается к спинке головой и застенчиво-ласково улыбается.
— Теперь я вас буду занимать, — говорит он. — Хорошо?
— Ах, пожалуйста! — просит гостья и смеется.
— Нет, только уж вы не смейтесь, не смейтесь.
— Да я и не думаю.
Малик очень конфузится, ежится и высоко поднимает плечи.
— А вам на квартиру не набавили? — наконец тихо спрашивает он.
— На квартиру? Нет, вообразите, не набавили, — серьезно отвечает гостья.
— А на нас все бавят и бавят, — говорит Малик и вздыхает, но сейчас же все лицо его расплывается в улыбку: он не может скрыть, что доволен собой.
— Бога ради, простите! — громко говорит мама, появляясь в дверях и еще издали протягивая руку гостье. — Сегодня няня запоздала купать мою крошку и вот... Я очень извиняюсь. Малик, а ты зачем здесь? — удивляется она, но не успевает сказать ничего больше, потому что дверь из передней открывается, и входят сразу несколько гостей.
Малик чувствует, что его роль кончена и что теперь ему уже несдобровать.
— А я умею играть на рояле чижика, — с грустью говорит он тете Наде, опасливо оглядываясь на мать. — Самое начало только. Дальше очень трудно. Показать?
Но и тетя Надя здоровается с новыми гостями, говорит с ними и смеется. А гости нагибаются и целуют Малика. Все эти гости какие-то чужие, неприятные, и Малику неприятно, что они все зачем-то пришли и так громко говорят, и отнимают у него тетю Надю. Но он вежливо протягивает руку и улыбается.
— Малик, спать! — мимоходом говорит мама.
— Мамочка, я обещал... чижика! — кричит он ей вслед. — Можно?
— Можно, — говорит тетя Надя. — Ну, пойдем. Покажи.
Рояль в стороне за пальмой. Малик берет тетю Надю за руку, и они идут, и Малик счастлив, что опасность опять отодвинулась и что он опять полезен и даже необходим. Крышка рояля открыта, но от волнения он не находит нужных ему клавишей и торопливо берет пальчиком то одну ноту, то другую. И все не те.
— Стой! — говорит тетя Надя. — Ты умеешь играть верблюдов?
Она садится и сажает его к себе на колени.
— Ну, смотри, — тихо говорит она ему на ухо, — это пустыня, — и проводит руками над всей клавиатурой. — Знаешь, что такое пустыня? Большое, большое поле, покрытое песком. Глубокий песок, сыпучий... Песок и больше ничего. И вот с двух концов пустыни идут два верблюда. Вот так... — Она широко разводит руки и, ударяя по клавишам и справа и слева, последовательно подходит с двух сторон к середине. — Идут верблюды и хочется им пить. Так хочется пить, что умирают они от жажды. И вдруг слышат верблюды, что где-то журчит ручеек...
Тетя Надя показывает, как журчит ручеек.
— Обрадовались верблюды, вытянули шеи и побежали скорей: топ, топ, топ! И вот добежали до ручья и напились. Напились и опять пошли в разные стороны: топ, топ, топ.
Тетя Надя показывает, как разошлись верблюды, смеется и, нагнувшись, глядит Малику в лицо.
Но Малик не смеется и не поднимает глаз. Тихо, но горячо просит он: «еще!»
И опять идут верблюды по пустыне, по глубокому, сыпучему песку; все ближе и ближе подходят они с разных сторон к журчащему ручью и, напившись, расходятся далеко, далеко.
— Чай пить! — громко зовет мама. — Господа! прошу!
— Ну, идем, — говорит тетя Надя и закрывает крышку рояля. — Ты мой кавалер, да?
Малик идет, но с ним делается что-то странное: его ноги точно утопают в песке и их трудно передвигать. Песок глубокий, сыпучий. Как могли идти верблюды?
В уголке за пальмой у рояля почти темно, а в столовой так светло, что режет глаза. Новая скатерть блестит.
— Это новая, — говорит Малик тете Наде и вскарабкивается на стул рядом с ней. — Мне не нравится. А тебе?
Ему почему-то больше ничего не нравится и очень неприятно, что так светло, шумно и много народу. Хочется думать о верблюдах, и нельзя. Он старается улыбаться, потому что нехорошо капризничать, но уже знает, что он капризничает, что не может не капризничать, и тайно страдает.
«Нехорошая скатерть! — с раздражением думает он. — Нехорошая лампа! нехорошие гости!»
— Ну, чего ты хочешь? — спрашивает тетя Надя. — Тебе позволяют есть конфеты?
Он поднимает на нее глаза, полные слез, тоски и сна.
— Малик! — почти с ужасом кричит мама — Ты все еще здесь? Иди скорей к няне, иди, иди!
— Можно ему одну шоколадку? — просит тетя Надя. — Он съест и пойдет.
— Ну, Малик, возьми шоколадку и иди, — кричит мама через стол. — Ни с кем не прощайся. Скорей, скорей!
Но Малик недаром чувствовал, что уже не может не капризничать.
— Не шоколад, а винограду, — дрожащим голосом говорит он. — Нет, не винограду, а... а чаю с вареньем.
И вдруг он чувствует, что уже не может владеть собой, что все кончено и все погибло. Лицо его искажается и из глаз льются слезы.
— Хочу, хочу!.. — кричит он, а мама отодвигает его стул, берет его на руки и уносит.
Через несколько минут тетя Надя вспоминает, что забыла в гостиной свою сумку. Она курит, а у нее в сумке портсигар.
Она быстро выходит из столовой и удивленно останавливается: в темном углу за пальмой у рояля сидят няня и Малик и смотрят на клавиши.
— Да ты и верблюдов-то в жизнь не видал, — говорит няня, — разве только на картинках, уродов горбатых. Где ж им, батюшка, тут-то гулять? и откуда я их тебе возьму, косматых?
Малик тоскливо смотрит на клавиши и плачет. Плачет тихо и горько.
— Дались ему верблюды! — добродушно ворчит няня и уносит его на руках. — Какие такие верблюды? Где ты их видал?
Тети Надина сумка лежит на рояле, но она не спешит ее взять и уйти в столовую: ей еще не хочется забыть глаза Малика, полные сна и мечты. Что они видели? Что они унесли?
Детские впечатления! Случайно, таинственно и непонятно возникают они в маленькой, таинственной, непонятной душе; затем бледнеют, стираются, забываются... Но разве след их не остается на всю жизнь?
Христос рождается[3]
Няня и горничная Саша сидели на няниной кровати и шептались. Дети только что улеглись. В детской потушили висячую лампу, заправили ночник с голубым колпачком, и комната приняла мирный, успокаивающий вид. Кроватки с белыми положками[4], горка с игрушками, длинная белая постель няни, все это словно вытянулось, выросло, вздохнуло глубоким, облегчающим вздохом, отдыхая от длинного, шумного дня.
Из темного угла около печки задумчиво выглядывали головы картонных лошадей, рядом с ними на игрушечной кроватке лежала кукла и глаза ее, полузакрытые, казалось, говорили о сладости отдыха и тишины. На полках горки, расставленные в беспорядке, дремали мелкие игрушки: замер медведь, стоя на задних лапах со сломанной барабанной палкой, поднятой вверх, грустно поникла коза с вывернутой передней ногой, задумался велосипедист без головы, с обнаженным металлическим стержнем вместо шеи, на конец которого для некоторой иллюзии накололи какой-то несоразмерно большой и лохматый парик.
На стульях около кроваток лежали приготовленные праздничные наряды: топорщилась белая шитая юбочка, расстилалась широкая пестрая лента, стояли две пары маленьких, светлых туфель. Под положками было тихо.
Няня и Саша сидели близко друг к другу и шептались. Няня — маленькая, сухенькая, вся в темном, с белым старушечьим чепцом на голове, Саша в светлом ситцевом платье и в широком фартуке с кружевами.
— Ну, хорошо... — шептала Саша, вытягивая шею и пристально вглядываясь в носок своего башмака. — Хорошо... Тут же отписала я им, что, так, мол, и так, дошли до меня слухи и чтобы вперед этого не было. Девчонку чтобы мою не обижать, а я их за это никогда не забуду. Ну, хорошо... Случилась тут оказия, земляк один уезжал, так я с ним всего-то, всего наспосылала: денег три рубля, платьишка там кое-какого, девчонке полусапожки, шапочку вязаную, два французских хлеба, сахару фунт, бубликов фунт.
— Что добра-то! — вздохнула няня, покачивая головой, — шутка!
— Ну, хорошо, — продолжала Саша, — и опять наказала я с земляком, чтобы девчонку мою не обижали, а я, как заживу, еще денег пришлю и всего. Только с самой этой поры хоть бы мне словечко одно прислали! Нет письма и нет. Если бы я мужика не знала, а то знаю — верный он человек, на чужое добро не позарится. Сколько разного добра наспосылала и хоть бы тебе что!
— Ох, грехи, грехи! — участливо вздохнула няня. Саша зашептала опять.
— Вы-то, Анисья Сергеевна, подумайте, что у меня пуще всего за мою девчонку сердце болит. Долго ли ребенка обидеть? Ни заступиться за нее, ни приголубить, посудите сами, некому: люди чужие... И опять же нужда. Всякому своя болячка больней. Уж плачу я, плачу... — дрогнувшим шепотом докончила Саша и стала вытирать лицо кончиком своего фартука.
Няня молчала.
— Сколько, я говорю, Анисья Сергеевна, этого самого бабьего горя на земле, страсть! А уж что нашего брата гибнет да мучается!.. Которой и замуж выйти посчастливится, да что толку? одна маята. Еще муж бить будет. Да и по местам охотнее берут, как незамужняя. Девчонку-то мне свою жаль! Говорили, извелась она вовсе.
— Своя кровь, как не жаль! — завздыхала няня. — Своих детей у меня не было, век свой с чужими, а уж жалки они мне, жалки! Вот как Гришенька хворал, сколько я ночей не спала! а тут прилегла, и только он шелохнется — я уж слышу.
— Думаю теперь, жива ли? — все тем же дрожащим шепотом продолжала Саша. — Праздник у людей, радость, а у меня сердце-то... сердце-то... — Она всхлипнула и опять утерла лицо фартуком, а няня глядела на нее и тихо качала головой.
— Уж если долго не пишут, то, скорее всего, что умерла, — наконец решила она, — конечно, они теперь рассчитывают так, что ты на ребенка к празднику пришлешь и не отписывают. А как ребенку не умереть, если ему жить худо? Вон Гришенька хворал, я так и думала, что он Богу душеньку отдаст, а разве ему что худо? Сама не допьешь, не доешь, а уж он ухожен.
— Хочу опять лавочника просить, пусть письмо напишет построже. И так-то мне тошно, Анисья Сергеевна, так-то тошно! — Саша махнула рукой и молча пристально уставилась на носок своего башмака.
— Ишь ты! — спохватилась она вдруг, — заболталась я тут, а самовар-то у меня как бы не ушел. — Она нехотя поднялась.
— Вот, Анисья Сергеевна, горе-то у меня... Такое горе, такое горе!.. Идите чай-то пить, сейчас налью.
Саша ушла. Няня подошла к положкам кроватей, прислушалась и, убедившись, что дети спят, достала из ящика комода небольшую банку с вареньем и пошла в кухню. Дверь за ней тихо стукнула, и в детской водворилась полная тишина.
Но дети не спали. Гриша, трехлетний шалун, нянин любимец и баловень, лежал на спине и, щуря глаза, разводил руками. Он услыхал, как вышла нянька, вскочил и распахнул положек.
— Зюлька! — позвал он шепотом. — Зюлька!
Сестра не слыхала или притворилась, что не слышит. Гриша позвал еще раз, потом осторожно оглянулся и перелез из кровати на стул; крепкие, полные ноженки его засеменили по плетенке стула, ловко прыгнули на ковер и быстро зашлепали через комнату.
— Не спишь! а-а! — шумно обрадовался мальчик, заглядывая в кровать сестры. Зюлька быстрым движением зажала ему рот.
— Глупый! чего кричишь! — зашептала она. — Няня услышит... придет... — Гриша сразу присмирел, съежился и в больших темных глазах его показалось робкое и виноватое выражение.
— Глупый! — повторила еще раз Зюлька. Гриша вздохнул, быстро заморгал, как бы собираясь обидеться, но вдруг опять оживился и повеселел.
— А я теперь знаю, что нам завтра на елку подарят, знаю! — быстро заговорил он, заинтриговывая и задорно пригибая голову к плечу. Девочка встрепенулась.
— Врешь! ничего не знаешь! — одумалась она сейчас же и снисходительно улыбнулась гримасам меньшего брата.
— Знаю, знаю... — повторял Гриша, дразня и прищелкивая языком.
— Ну, что? — с любопытством и недоверием спросила сестра.
— А вить... — Он забрался в ее кровать и уселся в уголок, натягивая рубашку на свои поднятые коленки.
— А вот... мне лошадь!
— У тебя много, — заметила Зюлька.
Он возмутился.
— Ну, что! какие это лошади! Все без хвостов. Мне хорошую, настоящую... такую! — он порывисто развел руки, растопырил пальцы, и глаза его блеснули восторгом и гордостью. Зюлька молчала. Она уверилась теперь, что брат сочинил, будто бы знает, что им приготовили на елку, и оживление ее пропало. Она думала и мысль ее отражалась на ее подвижном личике шестилетнего ребенка.
— Ты слышал, Саша плакала? — тихо спросила она.
— Я завтра Саше подарю пряник, — заявил Гриша. — Ты мне расскажи, Зюлька, я не знаю... какая такая бывает елка?
Он лукавил, он отлично знал, какая у них будет елка, и он не мог удержать счастливой улыбки. Зюлька возмутилась.
— Глупый какой! тебе не жалко Сашу? У нее девочка есть, больная... Ты слышал?
— И я болен был, — весело заметил Гриша.
— Ей жить худо. Отчего это худо? Отчего ее никто не ласкает? У этой девочки не будет елки?
Гриша с недоумением глядел на сестру и моргал. Он хотел ответить что-то, но вдруг забыл, о чем спрашивала Зюлька, забыл, что хотел сказать сам, и вернулся к своим мечтам.
— А я завтра голубой костюм надену и с карманом! — с глубоким вздохом удовольствия заметил он. — Мама сказала.
Зюлька молчала и думала. Гриша зевнул.
— Скоро теперь завтра, Зюлька? — спросил он. Она ответила рассеянно:
— Теперь еще сегодня. Няня только чай пить пошла.
— Как долго! — жалобно протянул Гриша.
— А потом еще день... Это какой день, Зюлинька? Сперва одеваться, потом чай пить, потом обедать и потом уж... вот и елка!
Он так обрадовался, когда дошел до желанного заключения, что совсем нечаянно громко вскрикнул.
— Дурак! все кричит! уходи ты! — рассердилась Зюля. — Сам кричит, а няня на меня ворчать будет.
Гриша чувствовал свою вину; он крепко зажал рот обеими ручонками и тихо зашептал что-то в ладони. Сестру он не понимал. Она думала о чем-то, спрашивала что-то совсем ненужное и неинтересное и сердилась на него, Гришу. Что сталось с Зюлькой? Глаза мальчика сперва исполнились недоумения, потом они начали смыкаться, Гриша зевнул протяжно и сладко и прислонился головой к спинке кровати. Мимо него медленно прошла лошадь с большим хвостом и настоящими двигающимися ногами, потом тут же в детской загорелась елка, замелькали огни, засверкали звезды. С потолка с мягким шорохом посыпался золотой дождь... Ласково засмеялась где-то мама, а какой-то большой пестрый паяц сорвался с дерева и начал плясать...
— Гриша! — услыхал он чей-то жалобный голос. — Гриша! нельзя здесь спать, уходи.
Чья-то рука потрясла его за плечо, но паяц плясал удивительно, Гриша не мог оторвать от него глаз, он засмеялся и... вдруг что-то оборвалось, и он полетел вниз.
Зюля сидела в своей постельке и с беспомощным отчаянием глядела на брата; он крепко спал, прижавшись в уголок в ногах ее кровати.
— Ну, вот какой! — чуть не плакала она. — Гриша, уйди... Няня будет сердиться.
Гриша не слыхал; тогда девочка опять легла на свою подушку и мало-помалу глаза ее приняли прежнее выражение упорного и неразрешимого вопроса.
— Отчего ей жить худо? Отчего она умирает, эта девочка? А разве не наденет она завтра новое платьице? не будет у нее елки? Отчего у нее, у Зюльки, завтра будет и платье, и елка, и подарок к елке, а Сашина девочка умирает, потому что ей жить худо? Как это худо? Ручки и ножки у нее такие худые, кривенькие, как у прачкиного Ванюшки? животик болит, как у Гриши, когда он был болен? чужие люди не любят Сашину девочку, не дают ей конфект и варенья?.. А Саша любит и плачет...
Незаметным образом неразрешимые вопросы Зюли перешли в мечты: она уже не спрашивала «как и отчего?», она видела... Она видела Сашину девочку, худенькую, крошечную, как прачкин Ванюшка; девочка сидела в углу и умирала. Что такое умирать, Зюлька не знала, но она представляла себе что-то очень страшное, самое страшное, что могла выдумать. Девочка умирала, а Зюлька побежала к маме, упросила ее отдать бедняжке и елку, и платье с пестрым кушаком. В мыслях Зюльки что-то путалось: выходило так, что она все только хотела отдать девочке платье и елку; она хотела и вместе с тем знала, что все это еще ее, что завтра будет хорошо и весело, а девочка сидела и умирала в углу.
— Не умирай, я отдам тебе, все отдам! — шептала Зюлька. Впервые детская душа ее открывалась добру и состраданию; привычное бессознательное счастье ее уступало неведомому еще чувству, отступало, бледнело...
— Все отдам, все! — повторяла она все более горячо и убежденно. И вдруг новое чувство охватило ее всю, сжало ей горло. Глаза ее широко и удивленно раскрылись; минуту она словно прислушивалась к себе, к биению своего сердца и потом невыразимая радость переполнила ее детскую душу, и радость, и грусть, и любовь к кому-то... Зюлька быстро повернулась лицом в подушку, плечи ее задрожали, и она заплакала.
Она не знала еще, как жаль в пустых слезах давать исход своему дивному новому чувству.
Когда няня вернулась в детскую и убрала в комод свое варенье, она увидала открытый положек Гришиной кроватки и подошла посмотреть на своего любимца.
— Да где же это он? с нами сила Господня! — чуть не вскрикнула старушка. Она прошла к кроватке Зюльки и всплеснула руками; на подушке, вся разметавшись, крепко спала Зюля, а у ног ее, скорчившись и натянув рубашонку на поднятые коленки, сидел ее любимец и тихо улыбался во сне. Няня осторожно подняла его, обхватила руками и, прижимая к себе его теплое, плотное тельце, быстро перенесла его через комнату и уложила в кровать.
— У, баловник! — ласково ворчала она, прикрывая мальчика одеялом. — Неймется ему! за день-то-деньской не нашалился досыта.
Она вернулась к Зюльке; поправляя ей волосы, она провела рукой по ее мокрому еще от слез личику и на лице ее выразились испуг и тревога.
— С чего бы? — подумала она. — Во сне приснилось что-нибудь.
Зюля дышала тихо и ровно. Старушка скоро успокоилась. Она обвела детскую заботливым взором, потом обернулась лицом к образу.
«Христос рождается...» — громким явственным шепотом произнесла она и с трудом коснулась пола вытянутыми пальцами руки.
***
[1] Авилова Л. А. Рассказы, воспоминания. М., 1984. С. 319.
[2] Рассказ опубликован в «Женском сборнике в пользу Ялтинского попечительства о приезжих больных и больных туберкулезом из действующей армии». М., 1915.
[3] Рассказ опубликован в сборнике «Счастливец и другие рассказы» в 1896 г.
[4] Положок или положек — уменьш. от «полог», занавеска, закрывающая кровать.
