Еще три года назад эта книга могла бы являться предупреждением о том, что может случиться, причем случиться в один миг. Предупреждением о том, как могут быть разбиты судьбы, скомканы биографии, уничтожено будущее сотен тысяч людей. О том, как могут быть разделены семьи, когда поначалу кажется, что это ненадолго, а потом оказывается, что навсегда.
Теперь, после начала войны, российского вторжения в Украину, это напоминание о том, что человеческая природа неизменна, что в каждую эпоху люди находят предлоги и поводы для того, чтобы убивать друг друга, и эти поводы лишь меняются со временем. Одни убивают других из-за того, что они иной национальности, принадлежат к другому социальному классу или просто потому, что этот другой, как они думают, может помешать им строить прекрасное светлое будущее. Именно так случилось с ни в чем не повинным поэтом Николаем Бурлюком, одним из героев моей книги.
Эта книга — об ужасах большевизма. И о выборе, который неизбежно делает каждый перед лицом надвигающейся катастрофы.
Книга основана на семейной переписке. Переписке между теми, кто уехал, и теми, кто остался. Уехал в Европу и Америку или остался на территории исчезнувшей Российской империи, скоро превратившейся в Советский Союз. И примечательна она тем, что в каждой из этих семей был всемирно известный художник. В одной — Давид Бурлюк, во второй — Соня Делоне.
Забегая вперед, скажу — судьбы тех, кто остался, сложились в большинстве своем трагически.
Первым, главным толчком для написания книги стали два письма, найденные мною среди прочих в пражском семейном архиве сестер художника и поэта, футуриста Давида Бурлюка:
«Милая дорогая ненаглядная моя Мамочка! Сегодня получила письма от Вас и целый день их перечитывала и плакала, сейчас пишу и тоже плачу. Мне стыдно, что я ничего не пережила тяжелого, а, наоборот, очень счастлива».
*
«Моя милая драгоценная Яночка, мой ангел.
Ты уже замужем, и, получив известие о тебе, я плакала от радости и горести, что, быть может, не увижу тебя. Вспоминала, как, уезжая в Киев, ты провожала меня и мы без особенного волнения расстались с тобой, но жизнь летом с тобой в Кунцево оставила дружеское воспоминание. Дача брошена, и я так ни от кого не узнала, цела ли и вещи хотя бы часть. Деточка моя дорогая, как жаль Количку, все мои мысли всегда с ним. Поешь ли или забросила пение. Когда привыкну писать, напишу больше. Пусть хранит Господь тебя и твоего мужа. Вечно любящая крепко целую мама».
Эти письма — часть большой корреспонденции между матерью и дочерью, где мать пишет из Херсона, а дочь отвечает из Праги. Датированы письма 1922 годом.
За добрых десять лет изучения биографии Давида Бурлюка, за годы работы в пражском семейном архиве его внучатых племянниц я пересмотрел, кажется, все.
Но тот день стал счастливым.
Мы сидели с внучкой той самой упомянутой в письме Марианны Бурлюк, тоже Яной, на втором этаже их семейного дома, построенного в 1934 году в пражском районе Оржеховка архитектором Павлом Симоновым, и перебирали коробки с письмами, которые были педантично рассортированы десятки лет назад мужем Марианны и, соответственно, дедушкой Яны, чешским художником Вацлавом Фиалой.
Фиала, любимый ученик Макса Швабинского, великолепный график, всю жизнь собирал коллекцию и архив. Он даже заказал огромный, во всю стену, шкаф с идеально рассчитанными отделениями и ящиками. В шкафу хранились тысячи его рисунков, офортов, гуашей, акварелей, холстов. Тысячи полученных им писем. И даже черновики писем собственных — перед отправкой, например, Давиду Бурлюку он всегда тщательно их перепроверял.
— Тут уже нет ничего на русском, — сказала мне Яна, в который раз неохотно доставая из шкафа коробки и ящики.
— Ты говорила, что-то может быть на антресолях. Позволь мне посмотреть там, — уговаривал я.
Уговорил.
Там оказались три пахнущие сыростью пыльные коробки, заполненные письмами.
Словно движимый наитием, я сразу достал пачку писем за 1922 год. Аккуратист Фиала разложил все по годам…
Тут была переписка оставшихся в живых Бурлюков, оказавшихся по разные стороны границы — первые письма спустя долгие годы неизвестности. А в них были страсть, боль, горечь утраты, лишения и голод, робкая надежда на будущее и растущее осознание того, что расставание — навсегда.
Это была семейная сага, в которой уехавшие выжили, а те, кто остался, погибли или были обречены на выживание, многолетнюю нищету, явно или неявно сравнивая свои судьбы с судьбами эмигрантов, ставя себя на их место, в мучительных размышлениях о правильности выбранного пути.
Как обычно, решения, принятые в критическую минуту, надолго или навсегда определяют судьбу.
*
«В Херсоне мы с сентября 1917 г. Летом 1918 г. к нам приехал Коля с мамой, которая все время с нами. Коля в октябре того же года женился на Шуре Сербиновой, которую ты знаешь по Рождеству 17-18 г. — она консерваторка и вместе с Костей и ее сестрами, т. к. была в театре. В марте 20 г. у них родился сын Николай. Жили они очень дружно, причем Коля внутренне переменился до неузнаваемости: стал крайне религиозным, в праздники говел, шептал молитвы, т. е. ничего похожего на прежнего Колю в нем не осталось и следа. Но это не спасло его от очень тяжелой для нас всех истории, в результате которой он исчез для нас всех в конце 20 г. и о нем уже почти 2 года никто ничего не знает. Эта неизвестность во много раз мучительней, чем если бы мы знали, что его нет в живых, хотя для меня остается очень и очень малая доля надежды увидаться с ним когда-либо».
*
«Люда и Вася — очень плохо. Петроград оставили еще в 19 г. — бежали от голода в Саратовскую губ<ернию>, где Вася после сыпного тифа оказался на костылях, т. к. не владеет ногами, а Люда со всеми детьми выехала в Черниг<овскую> Губ<ернию> и заведует детским домом, зарабатывая тяжелым трудом скудное пропитание.
Как видишь, всех сильно потрепало. Моя семья количественно сохранилась, но качественно сдали — отощали, поблекли, седеем. Да и пережито за эти 5 лет слишком много, начиная с орудийных и аэропланных обстрелов, которым Херсон подвергся во время многочисленных боев гражданской войны, и кончая ужасами голода, трупами на улицах и т. д. во время последней зимы, когда мы не раз думали, не свезут ли и нас в общую могилу. Было очень круто, доходило даже до питания жмыхом. Теперь отпустило, но люди прозорливые говорят, что голод может повториться, и тогда мы, должно быть, подохнем, т. к. силы подорваны».
*
«Моя милая, нежная, драгоценная, мой ангел, Януся!
Моя дочечка дорогая, как трудно начинать хорошо письмо после такой долгой разлуки, чувствуется как бы растерянность и невозможность высказать то, что хотелось бы. После ужасной для меня почти потери Колички (т. к. я не знаю, жив ли он, уже скоро два года) я страдала остро, невыразимо, и если осталась жива, то только благодаря вере в Бога милосердного и той духовной энергии, которой я живу теперь, всегда страдая от мысли, жив ли он. Я умерла для внешней жизни, и вот твое письмо, мое дорогое дитя, еще дает мне силы жить. Мне хотелось бы сменить на какое-нибудь скромное монашеское имя.
Моя милая Яночка, когда ты была маленькой, т. е. родилась, я почему-то тебя назвала „Янка — американка“, теперь это почти так, т. е. ты заграничная, моя дорогая девочка. Твои нежные слова вызывают слезы, и я рада, что ты не видишь меня, может быть, ты не полюбила бы меня такой, какая я сделалась старая, с морщинами, желчная, с грубыми руками и грязно одетая сравнительно с прежним. Мы все здесь голодаем, почти нищенствуем, но если Количка жив, то все это пустяки и не страшна смерть, если веришь в загробную жизнь».
*
Когда я читал эти строки, эту переписку большой бурлюковской семьи, почти сотню лет пролежавшую в нескольких пыльных коробках на антресолях пражского дома младшей сестры Давида, Марианны, и ее мужа Вацлава Фиалы, меня пробирала дрожь.
Привыкшие поддерживать регулярные контакты друг с другом, знавшие маленькие и большие тайны друг друга, трое братьев и трое сестер и их мама оказались вдруг разбросанными не просто по разным странам — по разным мирам. И наивным их надеждам увидеться, разумеется, не суждено будет сбыться.
Еще с первых своих приездов в Прагу, за несколько лет до того, как мы сюда перебрались, я начал искать материалы о судьбах живших тут столетие назад русских и украинских эмигрантов. Возможно, чувствовал, что все повторится.
Это было задолго до начала чудовищной войны, российского вторжения в Украину, задолго до начала огромной, невиданной, массовой эмиграции — и из Украины, и из России.
Хотя — почему невиданной?
Сотни биографий, историй писателей, художников, ученых, попавших в поле моего внимания, говорили, кричали только об одном — от России нужно держаться подальше.
Судьбы братьев и друзей Давида Бурлюка — прямое тому подтверждение. Николай был скоропалительно, без всяких оснований расстрелян «тройкой», Владимир пропал без вести. Алексей Крученых провел большую часть жизни в нищете, Владимир Маяковский покончил с собой, пережив зенит славы, Казимир Малевич был дважды арестован. О судьбах других своих друзей и приятелей он написал много лет спустя, 10 декабря 1957 года, в письме жившему в Марокко Константину Безвалю, брату Антона Безваля, мужа его сестры Надежды: «Многие из бывших соратников, гвардии, маршалов <…> погибли <…> с пулей в затылке: Лившиц, Голлербах, Мейерхольд, С. Третьяков и др., иные изменили… Некие стали инвалидами, как В. В. Каменский: паралич и обе ноги отрезаны!..
Мне прямо говорили: молодец — вовремя (1918 г. 1-го апр.) уехал из Москвы, а то бы никогда бы здесь не уцелеть!»
Давид Бурлюк избежал этой судьбы. После отъезда он прожил еще сорок семь напряженных и интересных лет. Правда, почти все его огромное наследие — созданные в России картины — было для него навсегда утеряно. Лишь несоразмерно малую часть удалось ему увезти в Японию и единицы — в США. В каждой из этих стран ему придется начинать свою биографию практически с чистого листа.
О судьбах друзей и соратников Бурлюка писали неоднократно. Но ведь и внутри большой семьи Бурлюков происходили драмы и трагедии, эта семья была так же разделена — и выжила... Благодаря семейной переписке знаем теперь об этом и мы.
***
Спустя несколько лет после начала работы с семейным архивом Бурлюков мне передали архив Сони Делоне.
Соня Делоне входит в десятку наиболее известных художниц своего времени, при этом имя ее до сих пор широко не известно ни в Украине, ни в России (она родилась в Одессе, выросла в Санкт-Петербурге и в восемнадцатилетнем возрасте уехала сначала в Гейдельберг и Карлсруэ, а оттуда в Париж, уже навсегда). Ее работ практически нет ни в российских, ни в украинских музеях, но в Государственном музее современного искусства в Париже (Центре Помпиду) им с мужем выделен отдельный зал.
Казалось бы, страшно далека была она от Бурлюка. В отличие от него она не стремилась к признанию на родине, ей вполне хватало всемирной славы. Она даже не хотела участвовать в советских выставках, на которые ее приглашали. И долго пыталась «выбить» из советских властей компенсацию за национализированное имущество (вот тут они с Бурлюком совпали). Но это только казалось.
У них было множество общих друзей и знакомых — Владимир Баранов-Россине, Владимир Маяковский, Илья Зданевич, Михаил Ларионов с Натальей Гончаровой, Константин Терешкович, Наум Габо... Но главное — у Сони, Сары Ильиничны Штерн, родившейся всего на три года позже Давида Бурлюка и тоже в Украине, в Одессе, в городе, так много значившем и для него, тоже была своя трагедия. Ее семья точно так же была разделена, и, хотя ей самой повезло оказаться в страшные годы далеко от советской России — без этого ни возможности заниматься любимым делом, ни карьеры, ни мировой славы бы не было, — родные ее точно так же сполна испытали на себе ужасы большевизма.
Мама ее много лет голодала, едва сводя концы с концами, а родной брат Соломон, геройски сражавшийся во время Первой мировой войны, будучи убежденным эсером, больше половины жизни провел в ссылках и лагерях и погиб от рук большевиков, как Владимир и Николай Бурлюки.
И, когда читаешь семейную переписку Штернов-Делоне, точно так же пробирает дрожь.
*
«Дорогая Соничка! Наконец я после долгого мучительного времени получила от тебя известие. Из Ленинграда я вчера получила от г-жи Барац 18 руб. или 250 франков. Я тебе очень благодарна за это, так как они улучшили на некоторое время мое положение. Вот уже три года после ареста Семы, во время обыска твое письмо было забрано, таким образом, я лишилась твоего адреса. Три года, как Сема был выслан в Соловки, а теперь он переведен в Тобольск в каторжную тюрьму. 2-го декабря кончается срок его тюремного заключения как политического с-р.
Жена его до этих пор служит в Одессе библиотекаршей, и она содержит себя и девочку на средства хотя и скудные, но лучше чем без всего. Девочка хорошая, но худенькая. Все те вещи детские, которые ты послала, мы получили и они очень пригодились. Положение мое очень критическое и заставляет меня думать об очень плохом. Меня оставили в положении нищей, забрав у меня все, что у меня было. Я влачу очень жалкое существование, вынося то подушку, то стул, словом, последний скарб».
*
«Дорогая Соничка,
Получила твое письмо, очень тебя благодарю, Шарлю большое спасибо за рисунки, присланные мне. Три дня тому, как получила от Семы письмо и 15 руб. Дорогие мои дети, не знаю, что бы я делала, если бы вы мне не помогали, что бы было со мной. Сама я слабая и плохо вижу. Всегда молю бога, чтобы вам жилось хорошо и никогда не знали плохой минуты. Я в сей жизни переживала много плохого, и пусть хоть вы были здоровы и счастливые».
*
«Любезная Соня!
Мы очень обрадовались, получив от тебя весточку, в особенности мама сильно беспокоилась, не имея так долго никаких сведений. Мама в последнее время стала болеть, вот уже месяц, как она находится в клинике, у нее часто повторяются сердечные припадки, а от Семы тоже редко получается письмо, он также болен и уже два месяца нет от него письма, положение мамы в настоящее время неутешительное, на днях она должна выйти из клиники, так как наступают каникулы. Постарайся чаще ей писать для того, чтобы не имела лишних волнений. У меня также ничего хорошего нет, жизнь так скверно сложилась, трудно передать.
Твой дядя Марк».
*
«Дорогая Сонечка! Сейчас я в Одессе, у своих — не видела их лет 8. Застала печальную картину — старики, нужда, болезни и все прочее. Твоя мама все время лежит в клинике — по ее просьбе пишу тебе, хотя возможно и сама лично написала бы тебе. Уж очень безотрадно и жутко ее положение и одиночество.
Сема все время хворает, живет он на Урале. Послал ей недавно 25 р. Все что только можно, все у нее распродано. И я даже не представляю себе — что будет дальше, если ее сердце долго будет работать. Самое лучшее — это умереть.
Мои папа и мама сами еле влачат свое существование — и то если бы не я и Роза…
Вот тебе вкратце о твоей маме. Посылки продуктовые из-за границы как то: рис, сахар, мука, масло, какао, здесь оплачиваются очень доступной пошлиной. Или же непосредственно на Торгсин можно посылать доллары и здесь выдают продукты. Если ты можешь это сделать, Сонечка, не откладывай это дело в долгий ящик и откликнись. Больше о помощи не к кому обращаться. Я еще попробую тете Миле написать, хотя знаю, что им скверно живется.
Напиши маме несколько слов. Ведь жить-то ей осталось очень и очень немного».
*
После лета 1908 года Соня не бывала на родине. Да и до того, после отъезда в 1904 году в Германию, а затем в Париж, бывала летом лишь в Санкт-Петербурге и на даче в Финляндии — о ее приездах в Одессу ничего не известно. И если во втором десятилетии XX века причина этого была очевидной — дальние путешествия с маленьким ребенком были затруднительны, а после начала Первой мировой войны и вовсе невозможны, — то в 1920-х приезжать она, вероятно, просто боялась. А после смерти матери в этом уже не было смысла.
Последняя их встреча была, скорее всего, в Париже, в 1910 году. «Чем меньше ты будешь знать, как мне живется, тем это будет для тебя здоровее»...
*
Со времени описываемых выше событий прошло сто лет, и история повторилась. В Европе вновь появились миллионы беженцев. Украинцы бегут от войны, оппозиционно настроенные россияне — подальше от режима.
И многие нынешние эмигранты, наученные предыдущим опытом, считают, что никогда уже на родину не вернутся, что мысли об этом только мешают строить свою жизнь на новом месте.
Украинцы учат языки, открывают бизнес, отдают детей в местные школы — и ждут, напряженно ждут, когда же закончится война. То же самое делают эмигранты-россияне, уверенные, что на их родине ничего хорошего не может быть никогда просто по определению, а людоедский режим, всегда поддерживаемый большинством их соотечественников, будет воспроизводиться вечно.
Но есть и те, кто до сих пор уверен, что «прекрасная Россия будущего», живущая в мире с соседями, возможна.
Время покажет, кто окажется прав.
А книга эта — напоминание о том, как было, и предупреждение о том, как может быть. Как может быть тогда, когда российская власть в очередной рад показывает свое истинное лицо. И тогда перед каждым встает вопрос о том, что делать дальше — как встал он перед каждым из героев нашей книги. И у каждого наступает время поставить запятую во фразе «уехать нельзя остаться».
Главное, помнить, что для многих эта фраза может со временем начать звучать по-другому: «уехать нельзя умереть».
В конце 2025 года в киевском издательстве «Друкарський двір Олега Федорова» вышла книга рассказов Евгения Деменка «Человек с безупречным вкусом». Рассказ, давший название книге, повествует о поездке Давида Бурлюка в 1957 году в Карловы Вары и о сделанной им там неожиданной находке. А в целом книга — это калейдоскоп событий, имен и стран. Реальные факты биографий художников и литераторов переплетаются тут с художественным вымыслом, сновидения дают ключ к разгадке запутанных историй, и тонкая грань между правдой и мистификацией не всегда различима.