В итоге он избрал Париж, стал главным редактором журнала «Иллюстрированная Россия», издавал сборники собственных рассказов и повестей, написал роман «Юнкера», ностальгируя по былым временам, а также повесть «Жанета» об обреченном на одиночество профессоре-эмигранте. К сожалению, ни журналистика, ни литературное творчество не принесли ему материального достатка. Серьезно больной Куприн вернулся на родину в 1937 году, где вскоре умер.
Рассказ «Корь», написанный еще в 1904 году, наиболее ярко рисует образ неистового русского имперца-шовиниста, зарвавшегося во «вражде ко всему европейскому, свирепом презрении к инородцам» и испытывающего «восторг перед мощью русского кулака». Как известно, корь — заболевание с высоким уровнем заразности, что и ныне наглядно демонстрирует охваченное им российское население.
«Корь»[1]
Перед обедом доктор Ильяшенко и студент Воскресенский искупались. Вода у берега была мутная и резко пахла рыбой и морскими водорослями; горячие качающиеся волны не освежали, не удовлетворяли тела, а, наоборот, еще больше истомляли и раздражали его.
— Вылезайте, коллега, — сказал доктор, поливая пригоршнями свой толстый белый живот. — Так мы до обморока закупаемся.
От купальни нужно было подыматься вверх, на гору, по узкой тропинке… Воскресенский взбирался легко, шагая редко и широко своими длинными мускулистыми ногами. Но тучный доктор, покрывший голову, вместо шляпы, мокрым полотенцем, изнемогал от зноя и одышки. Наконец он совсем остановился, держась за сердце, тяжело дыша и мотая головой.
— Фу! Не могу больше… Хоть снова полезай в воду… Постоим минутку…
Они остановились на плоском закруглении между двумя коленами дорожки, и оба повернулись лицом к морю. <…>
— А все-таки здорово как! — сказал доктор. — Красота ведь, а?
Он протянул вперед короткую руку с толстенькими, как у младенца, пальцами и широко, по-театральному, черкнул ею по морю.
— Да… ничего, — равнодушно ответил Воскресенский и зевнул полупритворно. — Только надоедает скоро. Декорация. <…>
— Варвар! Зато, когда у вас в Москве двадцать пять градусов мороза, и даже городовые трещат от холода, — у нас цветут розы и можно купаться. <…>
— Если я до сих пор не сбежал от этого попугая, от этого горохового шута, то только потому, что есть надо, а это все скорее прискорбно, чем смешно. Довольно и того, что за двадцать пять рублей в месяц я ежедневно отказываю себе в удовольствии высказать то, что меня давит… душит за горло… что оподляет мои мысли!..
— Слушайте, радость, зачем так кирпичиться? Ну что толку, если вы Завалишина изругаете? Вы его, он вас — и выйдет шкандал в благородном доме, и больше ничего. А вы лучше соедините сладость мести с приятностью любви. Вы бы Анну Георгиевну… А? Или уже? <…>
Воскресенскому удалось наконец вырваться от повисшего на нем доктора, но сделал он это так грубо, что обоим стало неловко.
— Простите, Иван Николаич, а я… не могу таких мерзостей слушать… Это не стыдливость, не целомудрие, а… просто грязно, и… вообще… не люблю я этого… не могу…
Они шли теперь по последнему, почти ровному излому тропинки. <…>
Студент смущенно и сердито глядел себе под ноги. «Нехорошо это вышло, — думал он, морщась. — Нелепо как-то. В сущности, доктор славный, добрый человек, всегда внимательный, уступчивый, ровный. Правда, он держит себя немножко паяцем и болтлив, ничего не читает, сквернословит, опустился благодаря легкой курортной практике… Но все-таки он хороший, и я поступил с ним резко и невежливо». <…>
II
Они вышли на шоссе. Над белой каменной оградой, похожей своей массивностью на крепостную стену, возвышалась дача, затейливо и крикливо выстроенная в виде стилизованного русского терема, с коньками и драконами на крыше, со ставнями, пестро разрисованными цветами и травами, с резными наличниками, с витыми колонками, в форме бутылок, на балконах.
Тяжелое и несуразное впечатление производила эта вычурная, пряничная постройка на фоне сияющего крымского неба и воздушных, серо-голубых гор, среди темных, задумчивых, изящных кипарисов и могучих платанов, обвитых сверху донизу плющом, вблизи от прекрасного, радостного моря. Но ее владелец, Павел Аркадьевич Завалишин, бывший корнет армейской кавалерии, затем комиссионер по продаже домов, позднее — нотариус в крупном портовом городе на юге, а ныне известный нефтяник, пароходовладелец и председатель биржевого комитета, — не чувствовал этого противоречия. «Я — русский и потому имею право презирать все эти ренессансы, рококо и готики! — кричал он иногда, стуча себя в грудь. — Нам заграница не указ. Будет-с: довольно покланялись. У нас свое, могучее, самобытное творчество, и мне, как русскому дворянину, начихать на иностранщину!»
На огромном нижнем балконе уже был накрыт стол. Дожидались Завалишина, который только что приехал из города и переодевался у себя в комнате. Анна Георгиевна лежала на кресле-качалке, томная, изнемогающая от жары, в легком халате из молдаванского полотна, шитого золотом, с широкими, разрезными до подмышек рукавами. Она была еще очень красива тяжелой, самоуверенной, пышной красотой — красотой полной, хорошо сохранившейся брюнетки южного типа.
— Здравствуйте, доктор, — сказала она низким голосом, чуть-чуть картавя. — Отчего вы вчера не догадались приехать? У меня была такая мигрень!
Не подымаясь с кресла, она лениво протянула Ивану Николаевичу руку, причем свисший вниз рукав открыл круглое, полное плечо с белой оспинкой, и голубые жилки на внутреннем сгибе локтя, и темную хорошенькую родинку немного повыше. Анна Георгиевна (она требовала почему-то, чтобы ее называли не Анной, а Ниной) знала цену своим рукам и любила их показывать.
Ильяшенко приник к протянутой руке так почтительно, что ее пришлось у него выдернуть насильно.
— Вот видите, какой у нас доктор галантный, — сказала Анна Георгиевна, переводя на Воскресенского смеющиеся, ласковые глаза. — А вы никогда у дам рук не целуете. Медведь! Подите сюда, я перевяжу вам галстук. Вы бог знает как одеваетесь!
Студент неуклюже подошел и нагнулся над ней, ощущая, сквозь сильный аромат духов, запах ее волос. Ловкие, нежные пальцы забегали по его шее. <…>
Двое подлетков-гимназистов, с которыми занимался Воскресенский, и три девочки, поменьше, сидели за столом, болтая ногами. Воскресенский, стоявший согнувшись, поглядел на них искоса, и ему вдруг стало совестно за себя и за них, и в особенности за голые, теплые руки их матери, которые двигались так близко перед его губами. <…>
На балконе показался Завалишин в фантастическом русском костюме: в чесучовой поддевке поверх шелковой голубой косоворотки и в высоких лакированных сапогах. Этот костюм, который он всегда носил дома, делал его похожим на одного из провинциальных садовых антрепренеров, охотно щеголяющих перед купечеством широкой натурой и одеждой в русском стиле. Сходство дополняла толстая золотая цепь через весь живот, бряцавшая десятками брелоков-жетонов. Завалишин вошел быстрыми, тяжелыми шагами, высоко неся голову и картинно расправляя обеими руками на две стороны свою пушистую, слегка седеющую бороду. Дети при его появлении вскочили с мест. Анна Георгиевна медленно встала с качалки.
— Здравствуйте, Иван Николаевич. Здравствуйте, Цицерон, — сказал Завалишин, небрежно протягивая руку студенту и доктору. — Кажется, я заставил себя ждать? Боря, молитву.
Боря с испуганным видом залепетал:
— Оч-чи всех на тя, господи, уповают…
— Прошу, — сказал Завалишин, коротким жестом показывая на стол. — Доктор, водки?
Закуска была накрыта сбоку на отдельном маленьком столике. Доктор подошел к ней шутовским шагом, немного согнувшись, приседая, подшаркивая каблуками и потирая руки.
— Одному фрукту однажды предложили водки, — начал он, по обыкновению, паясничать. — А он ответил: «Нет, благодарю вас; во-первых, я не пью, во-вторых, теперь еще слишком рано, а в-третьих, я уже выпил».
— Издание двадцатое, — заметил Завалишин. — Возьмите икры.
Он придвинул к доктору деревянный лакированный ушат, в котором, во льду, стояла серебряная бадья с икрой.
— Удивляюсь, как вы можете в такую жару пить водку, — сказала, морщась, Анна Георгиевна.
Завалишин поглядел на нее с серьезным видом, держа у рта серебряную чеканную чарочку.
— Русскому человеку от водки нет вреда, — ответил он внушительно.
За столом прислуживал человек во фраке. Прежде он носил что-то вроде ямщичьей безрукавки, но Анна Георгиевна в один прекрасный день нашла, что господам и слугам неприлично рядиться почти в одинаковые костюмы, и настояла на европейской одежде для лакея. Но зато вся столовая мебель и утварь отличались тем бесшабашным, ерническим стилем, который называется русским декадансом. Вместо стола стоял длинный, закрытый со всех сторон ларь; сидя за ним, нельзя было просунуть ног вперед, — приходилось все время держать их скорченными, причем колени больно стукались об углы и выступы резного орнамента, а к тарелке нужно было далеко тянуться руками.
Тяжелые, низкие стулья, с высокими спинками и растопыренными ручками, походили на театральные деревянные троны — жесткие и неудобные. Жбаны для кваса, кувшины для воды и сулеи для вина имели такие чудовищные размеры и такие нелепые формы, что наливать из них приходилось стоя. И все это было вырезано, выжжено и разрисовано разноцветными павлинами, рыбами, цветами и неизбежными петухами.
— Нигде так не едят, как в России, — сочным голосом говорил Завалишин, заправляя белыми, волосатыми руками угол салфетки за воротник. — Да, господин студент, я знаю, что вам это неприятно, но — увы! — это так-с. Во-первых, рыба. Где в мире вы отыщете другую астраханскую икру? А камские стерляди, осетрина, двинская семга, белозерский снеток? Найдите, будьте любезны, где-нибудь во Франции ладожского сига или гатчинскую форель. Ну-ка, попробуйте найдите; я вас об этом усердно прошу. Теперь возьмите дичь. Все, что вам угодно, и все в несметном количестве: рябчики, тетерки, утки, бекасы, фазаны на Кавказе, вальдшнепы. Потом дальше: черкасское мясо, ростовские поросята, нежинские огурцы, московский молочный теленок! Да, словом, все, все… Сергей, дай мне еще ботвиньи.
Павел Аркадьевич ел много, жадно и некрасиво. Случалось иногда, что среди фразы Завалишин клал в рот слишком большой кусок, и тогда некоторое время тянулась мучительная пауза, в продолжение которой он, торопливо и неряшливо прожевывая, глядел на собеседника выпученными глазами, мычал, двигал бровями и нетерпеливо качал головой и даже туловищем. В эти минуты Воскресенский опускал глаза на тарелку, чтобы не выдать своей брезгливости.
— Доктор, а вина? — с небрежной любезностью предлагал Завалишин. — Рекомендую вам вот это беленькое. Это «орианда» девяносто третьего года. Ваш стакан, Демосфен.
— Я не пью, Павел Аркадьевич. Простите.
— Эт-то уд-дивительно! Юноша, который не пьет и не курит. Скверный признак, молодой человек! — вдруг строго возвысил голос Завалишин. — Скверный признак! <…> Это — «орианда»; право же, недурное винишко. Спрашивается, зачем я должен выписывать от колбасников разные там мозельвейны и другую кислятину, если у нас, в нашей матушке России, выделывают такие чудные вина. А? Как вы думаете, профессор? — вызывающе обратился он к студенту. Воскресенский принужденно и вежливо улыбнулся.
— У всякого свой вкус…
— Де густибус?[2].. знаю-с. Тоже учились когда-то… Чему-нибудь и как-нибудь, по словам великого Достоевского[3]. Вино, конечно, пустяки, киндершпиль[4], но важен принцип. Принцип важен, да! — закричал неожиданно Завалишин. — Если я истинно русский, то и все вокруг меня должно быть русское. А на немцев и французов я плевать хочу. И на жидов. Что, не правду я говорю, доктор?
— Да… собственно говоря — принцип… это, конечно… да, — неопределенно пробасил Ильяшенко и развел руками.
— Горжусь тем, что я русский! — с жаром воскликнул Завалишин. — О, я отлично вижу, что господину студенту мои убеждения кажутся смешными и, так сказать, дикими, но уж что поделаешь! Извините-с. Возьмите таким, каков есть-с. Я, господа, свои мысли и мнения высказываю прямо, потому что я человек прямой, настоящий русопет и привык рубить сплеча. Да, я смело говорю всем в глаза: довольно нам стоять на задних лапах перед Европой. Пусть не мы ее, а она нас боится. Пусть почувствуют, что великому, славному, здоровому русскому народу, а не им, тараканьим мощам, принадлежит решающее властное слово! Слава богу! — Завалишин вдруг размашисто перекрестился на потолок и всхлипнул. — Слава богу, что теперь все больше и больше находится таких людей, которые начинают понимать, что кургузый немецкий пиджак уже трещит на русских могучих плечах; которые не стыдятся своего языка, своей веры и своей родины; которые доверчиво протягивают руки мудрому правительству и говорят: «Веди нас!..»
— Поль, ты волнуешься, — лениво заметила Анна Георгиевна.
— Я ничего не волнуюсь, — сердито огрызнулся Завалишин. — Я высказываю только то, что должен думать и чувствовать каждый честный русский подданный. Может быть, кто-нибудь со мной не согласен? Что ж, пускай мне возразит. Я готов с удовольствием выслушать противное мнение. Вот, например, господину Воздвиженскому кажется смешным…
Студент не поднял опущенных глаз, но побледнел, и ноздри у него вздрогнули и расширились.
— Моя фамилия — Воскресенский, — сказал он тихо.
— Виноват, я именно так и хотел сказать: Вознесенский. Виноват. Так вот, я вас и прошу: чем строить разные кривые улыбки, вы лучше разбейте меня в моих пунктах, докажите мне, что я заблуждаюсь, что я не прав. Я говорю только одно: мы плюем сами себе в кашу. Мы продаем нашу святую, великую, обожаемую родину всякой иностранной шушере. Кто орудует с нашей нефтью? Жиды, армяшки, американцы. У кого в руках уголь? руда? пароходы? электричество? У жидов, у бельгийцев, у немцев. Кому принадлежат сахарные заводы? Жидам, немцам и полякам. И главное, везде жид, жид, жид!.. Кто у нас доктор? Шмуль. Кто аптекарь? банкир? адвокат? Шмуль. Ах, да черт бы вас побрал! Вся русская литература танцует маюфес[5] и не вылезает из миквы[6]. Что ты делаешь на меня страшные глаза, Анечка? Ты не знаешь, что такое миква? Я тебе потом объясню. Да. Недаром кто-то сострил, что каждый жид — прирожденный русский литератор. Ах, помилуйте, евреи! израэлиты! сионисты! угнетенная невинность! священное племя! Я говорю одно, — Завалишин свирепо и звонко ударил вытянутым пальцем о ребро стола. — Я говорю только одно: у нас, куда ни обернешься, сейчас на тебя так мордой и прет какая-нибудь благородная оскорбленная нация. «Свободу! язык! народные права!» А мы-то перед ними расстилаемся. «О, бедная культурная Финляндия! О, несчастная, порабощенная Польша! Ах, великий, истерзанный еврейский народ… Бейте нас, голубчики, презирайте нас, топчите нас ногами, садитесь к нам на спины, поезжайте». Н-но нет! — грозно закричал Завалишин, внезапно багровея и выкатывая глаза. — Нет! — повторил он, ударив себя изо всей силы кулаком в грудь. — Этому безобразию подходит конец. Русский народ еще покамест только чешется спросонья, но завтра, господи благослови, завтра он проснется. И тогда он стряхнет с себя блудливых радикальствующих интеллигентов, как собака блох, и так сожмет в своей мощной длани все эти угнетенные невинности, всех этих жидишек, хохлишек и полячишек, что из них только сок брызнет во все стороны. А Европе он просто-напросто скажет: тубо, старая…
— Браво, браво, браво! — голосом, точно из граммофона, подхватил доктор.
Гимназисты, сначала испуганные криком, громко захохотали при последнем слове, а Анна Георгиевна сказала, делая страдальческое лицо:
— Поль, зачем ты так при детях! Завалишин одним духом проглотил стакан вина и торопливо налил второй.
— Пардон. Сорвалось. Но я говорю только одно: я сейчас высказал все свои убеждения. По крайней мере — честно и откровенно. Пусть теперь они, то есть, я хочу сказать, господин студент, пусть они опровергнут меня, разубедят. Я слушаю. Это все-таки будет честнее, чем отделываться разными кривыми улыбочками. Воскресенский медленно пожал плечами.
— Я не улыбаюсь вовсе.
— Ага! Не даете себе труда возражать? Кон-нечно! Это сам-мое лучшее. Стоите выше всяких споров и доказательств?
— Нет… совсем не выше… А просто нам с вами невозможно столковаться. Зачем же понапрасну сердиться и портить кровь?
— Та-ак! Пон-ним-маю! Не удостоиваете, значит? — Завалишин пьянел и говорил преувеличенно громко. — А жаль, очень жаль, милый вьюноша. Лестно было бы усладиться млеком вашей мудрости.
В эту секунду Воскресенский впервые поднял глаза на Завалишина и вдруг почувствовал прилив острой ненависти к его круглым, светлым, выпученным глазам, к его мясистому, красному и точно рваному у ноздрей носу, к покатому назад, белому, лысому лбу и фатоватой бороде. И неожиданно для самого себя он заговорил слабым, точно чужим голосом:
— Вам непременно хочется вызвать меня на спор? Но уверяю вас, это бесполезно. Все, что вы изволили сейчас с таким жаром высказывать, я слышал и читал сотни раз. Вражда ко всему европейскому, свирепое презрение к инородцам, восторг перед мощью русского кулака и так далее и так далее… Все это говорится, пишется и проповедуется на каждом шагу. Но при чем здесь народ, Павел Аркадьевич, этого я не понимаю. Не могу понять. Народ — то есть не ваш лакей, и не ваш дворник, и не мастеровой, а тот народ, что составляет всю Россию, — темный мужик, троглодит, пещерный человек! Зачем вы его-то пристегнули к вашим национальным мечтам? Он безмолвствует, ибо благоденствует, и вы его лучше не трогайте, оставьте в покое…
— Позвольте-с, я не хуже вас знаю народ…
— Нет, уж теперь вы позвольте мне, — дерзко перебил его студент. — Вы давеча изволили упрекнуть меня в том, что я будто бы смеюсь над вашими разглагольствованиями… Так я вам скажу уж теперь, что смешного в них мало, так же как и страшного. Ваш идеальный всероссийский кулак никому не опасен, а просто-напросто омерзителен, как и всякий символ насилия. Вы — не болезнь, не язва, вы — просто неизбежная, надоедливая сыпь, вроде кори. Но ваша игра в широкую русскую натуру, все эти ваши птицы-сирины, ваша поддевка, ваши патриотические слезы — да, это действительно смешно.
— Так. Прекрасно. Продолжайте, молодой человек, в том же духе, — произнес Завалишин, язвительно кривя губы.
Воскресенский и сам чувствовал в душе, что он говорит неясно, грубо и сбивчиво. Но он уже не мог остановиться…
— Э, что там приемы. К черту! — крикнул студент, и у него этот крик вырвался неожиданно таким полным и сильным звуком, что он вдруг почувствовал в себе злобную и веселую радость. — Я слишком много намолчался за эти два месяца, чтобы еще разбираться в приемах. Да! И стыдно, и жалко, и смешно глядеть, Павел Аркадьевич, на вашу игру. Знаете, летом в увеселительных садах выходят иногда дуэтисты-лапотники. Знаете:
Раз Ванюша, крадучись,
Дуню увидал
И, схвативши ее ручку,
Нежно целовал.
Что-то мучительно фальшивое, наглое, позорное! Так и у вас. «Русские щи; русская каша — мать наша»… Русское терпение! Русская железная стойкость!.. Смешно даже! Русское несокрушимое здоровье, — ах, раззудись плечо! — русская богатырская сила!.. И в довершение всего этого неистовый вопль: долой сюртуки и фраки! Вернемся к доброй, славной, просторной и живописной русской одежде! И вот вы, на смех своей прислуге, наряжаетесь, точно на святки, в поддевку, по семи рублей за аршин, на муаровой подкладке. Эх, весь ваш национализм на муаровой подкладке. Господи, а когда вы заведете речь о русской песне — вот чепуха какая! Тут у вас и море слышится, и степь видится, и лес шумит, и какая-то беспредельная удаль… И все ведь это неправда: ничего вы здесь не слышите и не чувствуете, кроме болезненного стона или пьяной икотки. И никакой широкой степи вы не видите, потому что ее и нет вовсе, а есть только потное, искаженное мукой лицо, вздувшиеся жилы, кровавые глаза, раскрытый, окровавленный рот…
— Вам, духовенству, виднее с колокольни, — презрительно фыркнул Завалишин, но студент только отмахнулся рукой и продолжал:
— Ну-с, а теперь, изволите ли видеть, вошло в моду русское зодчество! Резные петухи, какие-то деревянные поставцы, ковши, ендовы, подсолнечники, кресла и скамьи, на которых невозможно сидеть, какие-то дурацкие колпаки… Господи, да неужели же вы не чувствуете, как все это еще больше подчеркивает страшную скудость народной жизни, узость и бедность фантазии? Серое, сумеречное творчество, папуасская архитектура… Игра, именно игра. Игра гнусная, если все это делается нарочно, чтобы водить дураков и ротозеев за нос, и жалкая, если это только модное баловство. Какой-то нелепый маскарад! Все равно если бы доктора, приставленные к больнице, вдруг надели бы больничные халаты и стали бы в них откалывать канкан. Вот он что такое, ваш русский стиль на муаровой подкладке!.. Что-то перехватило горло Воскресенскому, и он замолчал. Только теперь, спохватившись, он сообразил, что во время своей бессвязной речи он, незаметно для самого себя, встал во весь рост и колотил кулаками по столу.
— Может быть, вы еще что-нибудь прибавите, молодой человек? — с усиленной вежливостью, преувеличенно мягко спросил весь побледневший Завалишин. Губы у него кривились и дергались, а концы пышной бороды тряслись.
— Все, — глухо ответил студент. — Больше ничего…
— Тогда позвольте уж и мне последнее слово. — Завалишин встал и швырнул салфетку на стул. — Убеждения — убеждениями, и твердость в них вещь почтенная, а за своих детей я все-таки отвечаю перед церковью и отечеством. Да. И я обязан ограждать их от вредных, развращающих влияний. А поэтому, — вы уж извините, — но одному из нас — или мне, или вам — придется отстраниться от их воспитания…
Воскресенский молча кивнул головой. Павел Аркадьевич резко повернулся и большими шагами пошел от стола. Но в дверях он остановился. Его еще душила злоба. Он чувствовал, что студент взял над ним нравственный верх в этом бестолковом споре, и взял не убедительностью мыслей, не доводами, а молодой, несдержанной и хотя сумбурной, но все-таки красивой страстностью…
— Мой человек принесет вам наверх деньги, которые вам следует, — сказал он в нос, отрывисто и надменно. — А также, по условию, деньги на дорогу.
И вышел, так сильно хлопнув дверью, что хрустальная посуда на столе задребезжала и запела тонкими голосами. <…>
Воскресенский вдруг встал, не глядя ни на кого, с потупленными глазами неуклюже обошел стол и торопливо сбежал с балкона в цветник, где сладко и маслено пахло розами. За своей спиной он слышал тревожный голос Анны Георгиевны:
— Сашенька, Александр Петрович, куда же вы? Сейчас подадут фрукты!..
III
Придя наверх, Воскресенский переоделся, вытащил из-под кровати свой старый, порыжелый, весь обклеенный багажными ярлыками чемодан и стал укладываться. С ожесточением швырял он в чемодан книги и лекции, с излишней энергией втискивал скомканное кое-как белье, яростно затягивал узлы веревок и ремни. И по мере того, как расходовалась его физическая сила, взбудораженная недавним неудовлетворенным гневом, — он сам понемногу отходил и успокаивался. Покончив с чемоданом, он выпрямился и оглянулся кругом. Внезапно ему стало жаль своей комнаты, точно в ней оставалась часть его существа. <…> И тотчас же, сквозь легкое облачко набежавшей грусти, Воскресенский почувствовал то сладкое и дерзкое замирание сердца, которое он всегда испытывал при мыслях о дальних поездках, о новых впечатлениях, о новых людях — о всей безбрежной широте лежащей перед ним молодой, неисчерпанной жизни.
«Завтра и я буду толкаться по пароходу вместе с другими, буду знакомиться, смотреть на берега, на море, — подумал он. — Хорошо!» <…>
IV
На другой день Воскресенский ехал в Одессу на большом пассажирском пароходе «Ксения»… Его не оставлял колючий стыд и беспощадное омерзение к себе самому, к Анне Георгиевне, ко всему, что вчера произошло, и к собственному мальчишескому побегу. <…>
Пассажиры толпились на правом борту, у перил, лицом к берегу… Воскресенский нетерпеливо искал глазами знакомую дачу в виде русского терема. <…>
Внизу, в салоне, зазвонили к завтраку. Болтливый, шумный студент, с которым Воскресенский познакомился еще на пристани, подошел к нему сзади, хлопнул его по спине и закричал радостно:
— А я вас, коллега, ищу… Вы ведь с продовольствием? Айда водку пить…
[1] Рассказ публикуется с сокращениями, опущена любовная линия героя, возможно, не столь удачная в сравнении с существенно более важной идейной.
[2] De gustibus non est disputandum — о вкусах не спорят (лат.).
[3] Полагаем, что читатель и сам легко вспомнит настоящего автора данной цитаты.
[4] Kinderspiel — детская игра (нем.).
[5] Старинный еврейский свадебный танец.
[6] Водный резервуар для ритуального омовения с целью очищения.



ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ
Литературная премия «Дар» подвела итоги второго сезона.
Литературная премия «Дар» подвела итоги второго сезона.
теги: новости, 2026
Новости наших партнеров.Литературная премия «Дар» подвела итоги второго сезона. Победителями конкурса второго сезона стали Ксения Букша («Маленький рай»), Александра Крашевская («Колыбельная по Мариуполю»), Олег Радзинский (...
Не дадим украсть наше будущее
Не дадим украсть наше будущее
теги: 202602, 2026, политика, новости
В субботу, 21 марта 2026 года, в Праге на территории парка Летна прошел 250-тысячный митинг в защиту демократических свобод, часть которых пытается ликвидировать нынешнее правительство. Летна для всех чехов является символом гр...
По-украински щедрый вечер
По-украински щедрый вечер
теги: культура, новости, 2026, 202601
На Рождественском вечере, организованном Объединением украинцев и друзей Украины, Украинской инициативой в Чешской Республике и Академией национальных меньшинств 10 января в зале ДНМ при финансовой поддержке Министерства культу...
Какая музыка звучала…
Какая музыка звучала…
теги: 202601, 2026, новости
Да простят меня авторы-исполнители, выступавшие в тот вечер на сцене Дома национальных меньшинств, что в заголовок вынесена строка другого барда. Но его призыву наполнить музыкой сердца они следовали безоглядно и временами дейс...
All we need is love
All we need is love
теги: 202512, книги, 2025, культура, новости
Встреча с Андреем Шарым и его новой книгой в Пражском Книжном клубе ...
Украденное будущее
Украденное будущее
теги: новости, культура, 2025, 202512, память
На исходе ноября в рамках ежегодного фестиваля актуальной культуры и прав человека Kulturus состоялся вечер памяти пианиста и писателя Павла Кушнира, трагически погибшего летом 2024 года в СИЗО Биробиджана, по-видимому, от голодов...
«Щит и Гугл»: детектив от журналистов-расследователей
«Щит и Гугл»: детектив от журналистов-расследователей
теги: 202512, 2025, культура, новости, книги
В рамках специальной программы «Межсезонье» Пражской книжной башни в зале Дома национальных меньшинств 29 ноября прошла презентация детектива «Щит и Гугл», вышедшего в немецком издательстве FRESH Verlag. Книгу представили его авто...
Veselé Vanoce
Veselé Vanoce
теги: новости, 2025
Vážení a milí naši čtenáři a přátele, přejeme vám všem příjemné prožití vánočních svátků a šťastný nový rok plný klidu, pohody a štěstí!S pozdravem, redakce...