В итоге же разочарование маркиза распространилось не только на государственный строй России, но также и на особенности национального менталитета, на весьма специфическое устройство сознания ее населения:
«Российская империя — это лагерная дисциплина вместо государственного устройства, это осадное положение, возведенное в ранг нормального состояния общества… Чужестранцы не сегодня начали изумляться привязанности русского народа к своему рабскому состоянию… Обо всех русских, какое бы положение они ни занимали, можно сказать, что они упиваются своим рабством».
Прожив три летних месяца 1839 года в «насквозь военизированной стране, населенной пристрастившимся к пьянству народом», маркиз де Кюстин уехал ненавистником не только абсолютизма, но и самой России.
К слову сказать, пьянство многими путешествовавшими отмечалось как специфически национальное российское «достояние». Что русские величайшие пьяницы, которые еще и весьма этим похваляются, презирая непьющих, писал знатный венецианец и дипломат Амброджо Контарини в 1477 году, прожив четыре месяца в Москве.
Английский врач Сэмюэль Коллинз, несколько лет прослуживший у царя Алексея Михайловича (60-е гг. XVII в.) оставил на эту тему яркую художественную зарисовку: «некоторые, возвращаясь домой пьяные, падают сонные на снег, если нет с ними трезвого товарища, и замерзают… человек по двенадцати замерзших везут на санях; у иных руки объедены собаками, у иных лица, а у иных остались одни только голые кости. Человек двести или триста провезены были таким образом в продолжение поста…»
Шведский пастор Генрих Седерберг, во время Северной войны взятый в плен при Полтаве и почти десять лет проживший в Москве, сделал вывод, что в пороке блуда и пьянства русские превосходят все другие народы.
Еще до маркиза де Кюстина путешественники обращали внимание также на то, что и форма самодержавия в России отличается оригинальным местным колоритом.
Так, швед Юхан Йерне, побывавший в Петербурге в 20-х гг. XVIII в., писал об особенной бесчеловечности российского самодержавия и ужасался тому, что населением можно управлять только с крайней суровостью и обращаться, как с собаками, потому что «свобода и мягкость там — смертельный яд», и «сама природа даровала им низменный и рабский нрав».
Мы учимся на дурных примерах…
Подобно маркизу де Кюстину, поехавшему в Россию, чтобы убедить себя в правоте собственных представлений о монархии и республике, чех Карел Гавличек-Боровский (вторая часть фамилии ― псевдоним) отправляется туда, чтобы еще более утвердиться в идее панславизма, которой был чрезвычайно в то время воодушевлен.
Было ему всего двадцать с небольшим, юношей он был страстным, пылким и любознательным, взгляды имел свободолюбивые, а виды на поездку ― благородно-просветительские, будучи уверенным в том, что «даже древняя, обученная Европа могла бы хоть чему-то научиться у варварской, молодой России». Да и вообще верил, что, путешествуя по другим странам, можно лучше узнать свою собственную отчизну:
«Обычно люди не обращают особого внимания на то, что они видят вокруг себя каждый день: но тот, кто пожил среди других народов, куда лучше сможет понять и свой собственный народ… Устройство жизни иностранцев учит нас видеть недостатки и ошибки у нас самих и пробуждает в нас святое желание исправить их: мы учимся на дурных примерах…»
Но вряд ли он предполагал, что пример окажется настолько дурным, что разрушит все его прекрасные иллюзии.
Иллюзиями же в первую очередь были сами идеи панславизма, интерес к которым у Гавличека был сродни романтическому увлечению и мог быть оправдан только его молодостью.
Отучившись три года в Карловом университете и менее года в духовной семинарии, из которой был изгнан за вольномыслие, в 1843 году по рекомендации филолога и поэта П. Шафарика1 он должен был поехать в Россию в статусе домашнего учителя. И не в какую-нибудь обыкновенную семью, а в семью очень известного историка, профессора Московского университета Михаила Петровича Погодина2, чьи идеи, собственно, и позаимствовал тогдашний министр народного просвещения С. С. Уваров3 для своей программы государственного образования (той самой, где «завладевать умами юношества» предполагалось «с теплой верою в истинно-русские начала православия, самодержавия и народности», чтобы молодежь понимала необходимость «быть русским по духу прежде, нежели стараться быть европейцем по образованию»4).
Погодин в то время находился в Праге, как раз налаживая панславистические связи с зарубежными коллегами. В Москву он должен был вернуться уже вместе с Гавличеком.
Но то ли по причине легкомысленной молодости, то ли от захватившего его волнения Гавличек не позаботился вовремя о том, чтобы оформить себе заграничный паспорт, что и выяснилось уже на австрийско-российской границе, которую ему не позволили пересечь. Так или иначе, но профессор Погодин почему-то не пожелал ждать нового воспитателя и решил передоверить его своему коллеге Степану Петровичу Шевыреву5, к которому министр Уваров тоже был весьма благоволил и также покровительствовал.
Особенную поддержку от министра Погодин и Шевырев получили, когда задумали издавать журнал «Москвитянин», так как журнал этот во всем «соответствовал положению умов и видам правительства». Дружественный тройственный союз теоретиков официальной народности так и просуществовал до самой смерти министра.
Так что, в сущности, как мы понимаем, особой разницы не было, у кого из прославленных славянофилов и соратников Уварова должен был служить Гавличек.
Два месяца Гавличек ждал, пока будут готовы документы (ждал бы и дольше, потому что чиновники тоже в свою очередь ждали от него взятки, но пылкий вольнодумец устроил им скандал и написал жалобу), и еще месяц самостоятельно добирался (а получи он паспорт вовремя, доехал бы до места новой службы всего за неделю с большим комфортом в карете Погодина).
Прибыл в Москву Гавличек в феврале 1843 года и поступил на службу воспитателем в семью уже упомянутого нами Шевырева. О Сергее Петровиче Шевыреве непременно нужно сказать еще несколько слов. Помимо его крепкой дружбы с правительственными кругами прославился он еще и тем, что именно с его легкой руки появилось и до сих пор пользуется спросом у квасного российского патриотства выражение «гнилой Запад».
В первом номере того самого журнала «Москвитянин» еще в 1841 году появилась статья Шевырева «Взгляд русского на образование Европы». В ней, в частности, было сказано:
«В наших искренних дружеских тесных отношениях с Западом мы не примечаем, что имеем дело как будто с человеком, носящим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферою опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся, делим трапезу мысли, пьем чашу чувства… и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет».
Эту невеселую мысль о разлагающемся трупе Запада Шевырев повторил с различными вариациями еще в нескольких своих статьях.
Его постоянным оппонентом был западник Виссарион Белинский, который, собственно, впервые иронично и использовал формулу «гнилой Запад» (конечно же, подразумевая высказывания Шевырева) в своей рецензии на повесть В. А. Соллогуба «Тарантас»: «В самом деле, к чему больница и доктор, развращенный познаниями гнилого Запада, — к чему они там, где всякая безграмотная баба умеет лечить простыми средствами?..»
Первые впечатления
Вот в такую доброжелательную среду попадает увлеченный славянофильством и панславизмом Гавличек. Если вспомнить, что уже через год с небольшим он покинет Россию другим человеком с совершенно иными взглядами, то можно сделать вывод, что перерождение его происходило стремительно.
В этом мы наилучшим образом можем убедиться, если познакомимся с живыми и увлекательными очерками Гавличека, составленными из его заметок и впечатлений во время пребывания в России.
Небольшой цикл из пяти рассказов имеет название «Картинки Руси» («Obrazy z Rus»)6. Первоначальное намерение написать научное исследование уступило желанию дать наблюдениям художественную форму, и это решение было верным, потому что автор, бесспорно, обладал литературным даром, острым умом и ― что окажется немаловажным для подобной темы ― чувством юмора.
Первые два очерка были написаны еще в России, и это не просто панегирик, это чистейшее умиление от увиденного в незнакомой стране. Гавличек присутствует на университетском экзамене, где российские студенты сдают чешский язык (глава так и называется ― «Первый экзамен чехословацкого языка в Москве»). На волне увлечения идеей славянской взаимности7 некоторые славянские языки были включены в курсы университетского преподавания. Гавличек в восторге от глубины знания языка у студентов, ему необычайно приятно, что студенты в Москве знают его родной язык лучше, чем многие его соотечественники, вынужденные говорить по-немецки.
Во втором очерке «Праздник Православия» Гавличек рассказывает, как он ранним морозным утром садится в сани, укутавшись в меховую шубу по самые очи, и, как оно и положено, зычным голосом повелевает извозчику: «Ступай в Кремль!» (для колорита некоторые русские слова Гавличек не переводит: «Stupaj v Kreml!»). В одном из кремлевских соборов, где должна пройти праздничная служба, он видит почтенного старца, молящегося у иконы, и просит у него совета, какое место в храме занять, чтобы лучше наблюдать за церемонией.
Гавличека переполняет восторг от приветливости, проявленной к нему как к иностранцу и иноверцу, и одновременно тихое, благочестивое чувство и от звучания старославянского языка, на котором ведется служба, и от свято-торжественного молчания (не то, что болтовня в костелах), нарушаемого только чудным пением на клиросе, и наконец, от торжественного глубокого звона большого соборного колокола, подхваченного множеством других колоколов московских церквей. Не менее грандиозное впечатление на него производит духовенство в богатых одеждах, сотканных из золота, серебра и шелка, богато расшитых и украшенных жемчугом и разноцветными драгоценными каменьями.
Место Гавличека в храме располагалось возле возвышения, на котором восседал митрополит Филарет с добрым, спокойным и кротким лицом. Гавличек подробно описывает всю службу, которую наблюдает затаив дыхание и в конце ее приходит к выводу, что история России вот так и должна постигаться, с познания христианской веры. Однако заканчивает описание этой сцены все же довольно двусмысленным пассажем:
Я никогда не мог понять великой любви русских к своей стране, тех жертв, которые они возлагали на ее алтарь, видя множество нарушений на земле русской: как возможно, что люди, хорошо знающие о лучшем устройстве других стран, до сих пор так горячо любят все свое, когда их великая Родина обладает столькими недостатками? Но как только я познакомился с одним их церковным праздником, я перестал удивляться великому русскому патриотизму…
Мы не можем с уверенностью сказать, присутствует ли уже здесь ирония, хотя вполне это можем допустить. Но чем дольше Гавличек живет в России и в доме Шевырева в частности, тем заметнее, как его благодушие уступает место чувствам более трезвым и близким к реальности. В июне 1844 года он уходит с должности воспитателя в семье Шевырева и вскоре покидает Россию. Не исключено, что причиной конфликта с Шевыревым было категорическое неприятие Гавличеком некоторых семейных традиций, в том числе традиционных физических наказаний слуг и крепостных, которыми не гнушались и дети.
О национальном «русском духе»
Вернувшись на родину, Гавличек пишет еще три очерка о жизни в России — «Гулянье», «Купечество» и «Иностранцы в России».
«Гулянье» (Gulaňje) ― самый яркий и интересный рассказ цикла, который, пожалуй, красочнее всего представляет образ жизни россиян. Написанный уже вне России, с учетом приобретенного опыта, он уже гораздо в большей степени ироничен и насмешлив. Предлагаем в нашем переводе несколько фрагментов, дающих прекрасную возможность оценить как литературный талант автора, так и его восхитительное чувство юмора.
***
Путем долгих наблюдений я нашел безошибочный признак, по которому всегда можно легко отличить два типа населения русских одним только носом: барин, дворянин по-европейски пахнут мускусом8; мужик, крепостной, челядь ― юфтью9.
Сколько насмешек было в мой адрес за мой способ узнавать это с закрытыми глазами, одним лишь носом, но только со стороны людей, не понимавших пользы моего изобретения, которое я хранил как сладостную тайну… Так бродил я по людным московским бульварам с закрытыми глазами и улавливал носом ― господский дух или мужицкий…
Юфть — национальный русский дух, ну или, если хотите, аромат; вся Россия, говорю я вам, вся настоящая Россия от него в восторге. Впрочем, господа почему-то нюхают мускус, заглушая им истинно национальный русский дух, удушая все родное русское. Куда ни пойдешь ― в храм, на улицу, в кабак или к кому-то домой ― всюду этот неистребимый запах. Подобно тому, как русские дают прозвища, называя всех вообще англичан Джонами, а немцев Михлами, самих русских, когда о них узнают получше в Европе, будут прозывать Юфтями. И я с легкостью предсказываю, что запах этот одержит в Европе победу над мускусом.
Но чтобы кто-нибудь не подумал, что весь этот смрад, распространяющийся по обширной русской земле, исходит только от кожи, называемой юфтью, должен заметить, что это не так: юфть представляет собой смолистую жидкость, которой смазывают обувь, сани и прочие другие вещи, обрабатывают ею кожу, так что вообще все русское пахнет юфтью.
Запах этот повсюду, и он настолько долговечен, что все мои чемоданы, все вещи в них после долгого, почти трехсотмильного путешествия по чистому воздуху, еще долго будут пропитаны русским духом.
Так что советую по-дружески остерегаться, если кому какую вещь из России привезут, да хоть бы ничтожную штуковину, ― вонять потом будет весь дом…
***
никогда я не смогу забыть грязных и пыльных дорог, до сих пор часто с болью вспоминаю, как пробирался по ним, особенно весной, с этим вряд ли может сравниться хоть какая средневековая пытка…
***
кнут ― душа всякого порядка на святой Руси…
***
Русские генералы, а также гражданские чиновники, приравненные к генеральскому званию, ― это совершенно особый род людей, которым, похоже, закон не писан; этакие верхушки высоченной горы, над которыми всегда ясно, в то время как в низине, у подножия грохочет гром и льет дождь.
У входа в храм или возле дома стоит казак с нагайкою, всегда готовый устрашающе рявкнуть «сюда нельзя!»; но вот явилось генеральское пальто, и казак теряет дар речи и отступает; генералам везде открыто, им все дозволено.
Мне частенько удавалось попасть туда, где никак не позволило бы очутиться мое обыкновенное пальто. Пока казак раскланивался с генералом, прикованный взглядом к его орденам, я прятался за генеральской спиной, быстрым шагом и с суровым лицом следовал за ним, как его тень. Магия генеральских лент и орденских крестов была так сильна, что открывала ворота и мне: ни казак, ни городовой ни разу не посмели меня остановить. Как прекрасно и удобно все устроено ― часто думал я в таких случаях ― что все заслуги человека висят на ленточках ниже его подбородка…
***
Купечество — очень богатая, но необразованная и поверхностная в знаниях часть русского населения, которая стремится соответствовать дворянству в роскоши и расточительности, но не во вкусе. Они навешивают на свои объемные тела все, что только могут купить, лишь бы было дорого и пестро, и я не раз думал, что в таком случае почему бы им не налепливать на одежду разноцветные российские купюры, так они уж точно еще скорее смогут достичь своего идеала и в дороговизне, и в пестрости…
***
«Человек» ― это слово, которым русские называют слугу, когда он им не знаком или когда его не желают называть по имени, и таким образом слуги лишены почти всех человеческих прав, кроме права зваться «человеком»…
***
У низшего сословия, мужиков, особое развлечение ― кулачный бой. Два здоровых молодца с засученными рукавами стоят друг против друга и ловко машут кулаками. Удары, которыми они угощают друг друга, такие легкие, игривые, и так они увертываются друг от друга, будто и без усилий вовсе, что поначалу кажется, что они просто дурачатся, пока один из них вдруг не грохнется на землю без чувств.
В давние времена это была публичная игра, которой развлекали самого царя в Кремле или на льду замерзшей Москва-реки, причем не только простонародье, но и бояре и придворные. Ныне ею забавляются только мужики.
С величайшим удовольствием смотрит толпа на двух бьющихся молодцов и с участием, с сочувственными криками наблюдает за их ударами и махами.
Остальные сидят либо лежат возле бутыли водки, куска мяса с хлебом и орут так, словно все они вдруг решили избавиться от самого ценного, что у них есть, а именно от здравого смысла.
К вечеру большинству из них это удается, и лес устилают живые трупы тех, кто пал за свою страну в неравной борьбе с огненным духом…
Простолюдин на праздники неизменно напивается, покупает себе такую порцию самогона, от которой можно разума лишиться, да всю разом и выпивает. Ибо не сам процесс ему приятен, а именно опьянение до помрачения рассудка…
***
Если русскому вздумается разгуляться, он забывает обо всем на свете, для него не существует уже ничего, ни завтрашнего дня, ни мира вокруг, ничего... Если какой молодец решит «погулять», то танцевать будет так, будто хочет сломать себе ноги, а петь ― будто хочет потерять голос, а уж пьет так, словно желает опустошить свою душу…
В пьяном виде они целуются, обнимаются и братаются со всем миром…
***
Я видел мало пьющих, но много пьяных, особенно около девяти или десяти вечера, когда таковых на улицах лежит уже достаточно, и извозчики вынуждены править особенно осторожно, чтобы на кого-нибудь из них не наехать. Бдительной полиции требуется несколько часов, чтобы их всех прибрать, особенно на Масленицу, но часто в каком-нибудь закоулке, куда не проникает ее заботливый взгляд, некоторые из них так и спят мирно до утра…
Как-то мое внимание привлек необычный высокий круглый шатер из белого полотна с царским флагом на крыше. Окружен он был толпой людей, которые обратили свои лица внутрь него, но при этом все время кланялись этому шатру и крестились. Сначала я со своей иноземной душой, незнакомой с русскими обычаями, подумал было, что там какой-то святой образ, которому поклонялся собравшийся народ. Но подойдя ближе, я увидел, что это ― кабак. Внутри располагались бочки с самогоном и корыто, над которым его разливали, на тот случай, чтобы ничего не пропало, если вдруг нечаянно прольется.
У русских это национальный обычай: ни к чему ― ни к еде, ни к питью не приступать, прежде не поклонившись и не осенив себя крестным знамением. Вот почему они все перед шатром кланялись и крестились…
У всякого человеколюбца слезы на глазах выступают, когда он видит, как этот безграмотный, непросвещенный религиозно русский народ исправно соблюдает внешние обряды, совершенно пренебрегая их смыслом.
Отметив себя столь святым крестным знаком, этот жалкий, невежественный простолюдин тут же вливает в себя столько губительного напитка, что вскоре падает где-то рядом в траве без памяти, как скотина. И другие так же, крестятся ― и напиваются…
***
стены балагана были расписаны патриотическими фантазиями русского сердца, жадного до чужих земель…
О российском деспотизме и вольном ветре украинских степей
Еще более откровенен Гавличек в своей личной переписке, из которой также прекрасно видно, как происходила трансформация его взглядов.
Изначально ― искренняя вера в необходимость единого славянского государства с ведущей ролью России. Это лидерство присуждалось ей как стране-победителю в наполеоновских войнах. Кроме того, в сравнении с другими странами, находившимися под властью Габсбургов, она была в некотором роде независимым государством.
Даже российский абсолютизм казался Гавличеку более привлекательным, чем австрийский.
«Я враг и противник всякого деспотизма и буду вплоть до последней капли пота защищать конституцию: но если бы я никак не смог избежать деспотизма, тогда российский деспотизм мне милее всех».
И хотя народ при этом был лишен права участия в политике и управлении, в целом укрепление государства, полагал Гавличек, вполне утешительно компенсировало отсутствие политической свободы.
Идеализация русских, «наших славянских братьев», «великого народа с великим будущим», принижение других «более слабых славянских племен», увы, то, чего не избежал в своих ранних суждениях о России Гавличек, но, к счастью, затем не только критически пересмотрел, но и безоговорочно отвергнул.
Уже находясь в России и изучая славянский вопрос, Гавличек постепенно понимает, что идею славянской взаимности Россия использует исключительно в своих интересах для завоевания и подчинения себе других народов. Он приходит к выводу, что панславизм в России ошибочно принимают за панрусизм.
«… русские уже попользовались славянством гораздо лучше, чем мы: мы его изобрели, но остались у разбитого корыта, они же, не вполне его понимая, уже отлично его подоили».
В итоге Гавличек приходит к выводу, что русские другим народам вовсе никакие и не «братья», а весьма враждебные соседи, представляющие гораздо большую опасность, чем немцы и венгры. А потому следует забыть про какое бы то ни было братание с ними.
Славяне не являются одним народом и не должны им стать, каждый из них самостоятелен и обладает собственным языком, обычаями, историей и культурой.
Чем дальше Гавличек отворачивается от всего, что связано с Россией, тем искреннее он поддерживает другие славянские народы. Он много думает и пишет об Украине, называя ее народ то «украинцами», то «малорусами», то «русинами». Ему необычайно симпатично его свободолюбие, он с восхищением пишет о казаках, гуляющих по обширным украинским степям, вольных, как ветер.
«…на этих степях формировалась постепенно свобода, соответствующая человеческому достоинству, которой не было ни в Польше, ни в России».
И вот эта самая свобода была отнята русскими. Екатерина II уничтожила «последнюю искру свободы», «угас храбрый народ, имеющий с одной стороны поляков, с другой московитов в качестве господ… и нет надежды, что когда-нибудь снова вознесутся из могил буйные украинские орлы, лишь грозные, богатырские думки и песни будут вечно миру извещать о несчастных судьбах народа».
В статье «Славянин и чех» Гавличек пишет об Украине как яблоке раздора между Россией и Польшей, которые считают украинцев частью своих народов, а украинский язык ―диалектом собственных языков.
«Украина ― это постоянное проклятие, которое поляки и русские наложили сами на себя, это яблоко раздора, брошенное судьбой между этими двумя народами, это причина постоянной ненависти между обоими…»
Сам же он не сомневается, что, как бы ни были близки славянские языки, они полностью самостоятельны, и всякая попытка создания общеславянского языка не только бессмысленна, но и вредна.
А потому чехи, как и любой другой славянский народ, если хочет остаться самим собою и не желает быть «русским», должны если и не относиться к России с ненавистью, то по меньшей мере ― холодно.
Вернувшийся в Чехию Гавличек уже и о самих понятиях «славянство» и «славянин» не мог говорить иначе, как с иронией.
«Русские морозы и все русское погасили во мне последнюю искру общеславянской любви…»
1 Павел Йосиф Шафарик (1795―1861) ― чешский славист, поэт, деятель чешского и словацкого национального возрождения. Автор монументальных трудов «Славянские древности» (1837) и «Славянская этнография» (1842).
2 Михаил Петрович Погодин (1800—1875) — историк, писатель, журналист, публицист, издатель, профессор Московского университета.
3 Сергей Семенович Уваров (1786—1855) — государственный деятель, министр народного просвещения (1833—1849), сенатор, действительный тайный советник. Почетный член (1811) и президент (1818—1855) Петербургской Академии наук, Императорской Российской академии (1831).
4 Сборник постановлений по министерству народного просвещения. СПб., 1875. Т. 2. С. 511.
5 Степан Петрович Шевырев (1806—1864) — литературный критик, историк литературы, поэт, общественный деятель славянофильских убеждений, ординарный профессор и декан Московского университета, академик Петербургской Академии наук.
6 Основная серия пяти очерков («Первый экзамен чехословацкого языка в Москве», «Праздник православия», «Гулянье», «Купечество», «Иностранцы в России») была опубликована в 1843―1846 гг. Еще два текста связаны с этим циклом ― «Перекладная» и «Извозчик»; в него же иногда включают очерк «Русские», опубликованный в 1850 г. в газете «Славянин», которую Гавличек сам и издавал.
7 Одним из главных создателей концепции общеславянской взаимности был Ян Коллар (1793―1852) ― чешский и словацкий политик, поэт, философ, общественный деятель.
8 В XIX в. мускус (сильно пахнущее вещество, вырабатываемое железами некоторых животных или получаемое из растений) активно стал применяться в парфюмерии, особенно во Франции. В повести писательницы Ю. В. Жадовской «В стороне от большого света» (1857) читаем: «В это время Катерина Семеновна, самая молодая и веселая дама… приближалась к нам, вея своим пестрым шарфом, надушенным мускусом». Мускус также использовали как лечебное средство от головной боли.
9 Очевидно, что Гавличек подразумевает под юфтью (по-чешски juchta) не саму выделанную дубленую кожу, как это принято, а именно деготь, которым эта кожа и другие вещи пропитывались. Для этих целей использовался березовый деготь ― густая маслянистая жидкость черного цвета, имеющая весьма и весьма специфический запах, который также называют юфтяным.