Сергей Германович Пушкарев (1888―1984) ― историк, педагог.
Своей родиной считал слободу Казацкую, расположенную в трех верстах от города Старый Оскол, где находилось родовое имение матери.
Окончил с отличием Курскую гимназию.
За слишком рьяное увлечение в молодости марксизмом отсидел (два с половиной месяца) в трех тюрьмах (белгородской, курской и харьковской).
Учился в четырех университетах: Харьковском, Киевском, Гейдельбергском и Лейпцигском.
В 1917―20 гг. служил рядовым солдатом в четырех воинских частях, сначала под командованием А. Ф. Керенского и П. Н. Краснова, затем в армиях А. И. Деникина и П. Н. Врангеля.
В 1921 году переехал в Прагу в составе группы профессоров, молодых ученых и студентов, приглашенной чехословацким правительством.
В 1924 году выдержал магистерские экзамены и получил звание приват-доцента по кафедре русской истории.
В 1929 году избран членом Славянского института чешской Академии наук, где работал до начала 1945 года. Доцент Русского свободного университета и заведующий курсами при Русской академической группе.
В апреле 1945 года при приближении к Праге советской армии с женой и сыном выехал на Запад и провел четыре года в лагерях для «перемещенных лиц» (Ди-Пи)1 в Баварии, где работал учителем в русских школах.
В 1949 году переехал с семьей в США, преподавал в Йельском университете русский язык на факультете славистики.
…Вы можете, конечно, спросить меня: как ты, дед, решился рассказывать нам столь давно прошедшую историю? Причин этой смелости у меня три: во-первых, Бог дал мне очень хорошую память; во-вторых, я рассказываю только те события и наблюдения, которые особенно ярко запечатлелись в памяти; в-третьих, эти наблюдения были по горячим следам записаны в мои дневники, сгоревшие во время революции, но я не раз пересказывал их устно, и это помогло мне их запомнить.
В течение 1899―1907 гг. я прошел курс обучения в Курской классической гимназии; учился очень хорошо и многократно бывал первым учеником. В младших классах усердно зубрил уроки, а в старших писал очень длинные сочинения по истории и русской литературе. Историк хвалил мои письменные работы, а преподаватель русского языка был угнетен их размерами и однажды, хоть и поставил мне пятерку, но сказал плачущим голосом: «Пушкарев! Да не пишите же вы таких больших сочинений. Ведь если все будут писать так, как вы, мне жизни не хватит, чтобы их прочесть». Гимназию я окончил с золотой медалью. Правда, об этом было только сказано в аттестате зрелости, а в натуре нам золотых и серебряных медалей уже не выдавали. <…>
В литературе наиболее популярными писателями тогда были Максим Горький, А. П. Чехов, Леонид Андреев, А. И. Куприн ― мало положительного и утешительного. Над миром литературы возвышалась фигура Льва Толстого. Перед ним все преклонялись, но толстовское учение с его призывом к опрощению, отрицанием науки, искусства и вообще современной цивилизации, не находило много поклонников. Г. В. Плеханов охарактеризовал толстовство как «странные фантазии странного графа».
Я считал себя либералом и был поклонником императора Александра II; его портрет в красивой дубовой рамке висел на стене моей комнаты. <…>
В июне 1907 года я окончил курскую гимназию, получил аттестат зрелости и осенью того же года поступил на историко-филологический факультет Харьковского университета. Мне пришлось преодолеть серьезное препятствие: для поступления на этот факультет требовалось знание древнегреческого языка, а я в гимназии его не изучал. Все лето 1907 г., три с половиной месяца, я наспех зубрил греческий и осенью выдержал экзамен при управлении харьковского учебного округа. В Харьковском университете в 1907―08 гг. я усердно занимался, готовился к полукурсовым испытаниям и выдерживал экзамены на «в. уд.» (т. е. «весьма удовлетворительно», по-гимназически «на пятерки»). <…>
В эти годы я занимался самообразованием в области марксистской теории; по вечерам читал произведения классиков марксизма и их русских последователей. Несколько месяцев я нес и общественную нагрузку: был казначеем харьковского профессионального союза конторщиков и бухгалтеров. По вечерам, особенно по субботам и воскресеньям, у меня собиралась компания из 3―4 человек, в большинстве партийных меньшевиков, для разговоров, чаепития и легкой выпивки (допьяна мы не напивались). Иногда бродили по пивнушкам. В сентябре 1908 г. в Харьков приехал мой двоюродный брат Н. Н. Попов, который только что окончил гимназию во Владикавказе и поступил на юридический факультет Харьковского университета. Он стал моим постоянным посетителем и усиленно внедрял в меня марксистское вероучение. <…>
Я пришел к пониманию столыпинского периода только в эмиграции, когда серьезно, по документам стал изучать историю России начала XX века. В Харькове же я ― юный студент ― был осенью 1907 г. пылким противником русского царизма. Это мое настроение надо было заполнить идейным содержанием, и таким содержанием стал марксизм. <…>
Одно особое обстоятельство помогло марксизму завоевать мою душу. В детские и юношеские годы я был очень верующим православным христианином. Не только посещал все богослужения в гимназической церкви, как полагалось, но каждую субботу ходил ко всенощной в соседнюю приходскую церковь. Мать иногда говорила: «Сережиными молитвами наш дом держится». Несколько случаев, когда, по моему убеждению, рука Господня спасала меня от неминуемой, казалось бы, гибели или от тяжелого увечья, укрепили мою веру. Но неожиданная и внезапная смерть отца 6 января 1906 г. в возрасте всего 56 лет меня потрясла. Я не верил его смерти и, стоя у его тела, молился о выздоровлении отца.
Конечно, смерть близкого человека не должна убивать веру, но в области религиозных эмоций логика играет очень слабую роль, и в течение 1906 года моя вера незаметно заглохла. Душевная пустота дает возможность заполнить душу иной, хоть и ложной верой, если только встретить убежденного и горячего проповедника.
Для меня роль такого проповедника сыграл мой двоюродный брат Николай Николаевич Попов, и я должен рассказать его трагическую историю. Его дед о. Николай Попов был соборным протоиереем в Старом Осколе. Его отец преподавал древние языки в гимназии во Владикавказе; скромный и молчаливый меланхолик, он не имел на сына влияния. Его мать была родной сестрой моей матери. У них была дочь и два сына, Николай был старший. Их семья приезжала на летние каникулы с Кавказа в наше имение в Курской губернии, и мы с ним крепко подружились. Наша дружба началась с игры в лапту в компании соседских крестьянских ребят, а кончилась его марксистскими лекциями. В возрасте 15―16 лет он считал себя убежденным марксистом. Его умственные способности мне тогда казались изумительными. <…>
В 1908 г. он поступил на юридический факультет Харьковского университета, а в 1909 г. перешел в Московский университет. Там он занимался меньшевицкой партийной работой, и в 1911 г. был по приговору судебной палаты сослан в Сибирь на поселение.
В июне 1919 г., когда части Добровольческой армии подступили к Харькову, наши пути разошлись. Я вступил в Белую армию, а мой двоюродный брат бежал в Москву и вступил в большевицкую партию, где сделал блестящую карьеру. Его книга «История ВКП(б)» была принята в партийных школах. Вернувшись в Харьков в 1920 или 1921 г., он стал секретарем ЦК украинской компартии (предшественником Никиты Хрущева). Но в 1937 г. Хрущев по приказу Сталина явился в Харьков и умертвил всю верхушку украинского руководства, в том числе и Н. Н. Попова. Погибла и его жена, а их малолетние дети были сданы в детдом.
<…> В российской социал-демократии с самого ее возникновения шла ожесточенная грызня между меньшевиками и большевиками. Стокгольмский съезд 1906 г. формально объединил партию, но это было чистой фикцией: обе фракции строили свои местные организации и вели партийную работу совершенно независимо одна от другой. Я хотел вступить, конечно, в меньшевицкую организацию РСДРП в Харькове. Ленина я всегда ненавидел, как его должен был ненавидеть всякий порядочный человек, и как сам он ненавидел всякого, кто не соглашался плясать под его визгливую дудку. <…>
Весною 1909 г. я перевелся в Киевский университет св. Владимира. <…>
В 1911 г. я почувствовал, что марксизмом напитался достаточно, что мне надо расширить мой круг познания, а для сего поехать в Германию и поступить на философский факультет одного из немецких университетов. Мать согласилась отпустить меня в Германию и финансировать мое путешествие. <…>
Из городов я выбрал Кенигсберг ― город по соседству с Россией, где был университет, философский факультет которого славился деятельностью Иммануила Канта.
Приехал, но тут меня ждало разочарование. Чиновник, заведующий приемом студентов, просмотрев мои бумаги, потребовал от меня вдобавок свидетельство российской администрации о моей благонадежности. Я пытался объяснить «глупому немцу», что я именно потому и приехал в Германию, что российская администрация считает меня недостаточно благонадежным, но этот аргумент на него не подействовал. <…>
Помимо политического препятствия я встретил препятствие лингвистическое. В гимназии я учил немецкий язык с 3-го до 8-го класса и получал «пятерки», но при встрече с немецким миром я ощутил свою беспомощность. Конфуз произошел, когда мне надо было пойти к парикмахеру постричься (я всегда стриг голову ровно, под машинку). Что голова это der Kopf я знал, но как сказать «постричь» не знал. Нашел в словаре abschneiden и сказал парикмахеру «Ich bitte mir den Kopf abschneiden», что значит «Я прошу Вас отрезать мне голову». Впрочем, парикмахер сообразил, в чем дело, и приветливо меня поправил. <…>
Помимо замкнутых корпораций существовало «свободное студенчество». <…> На собраниях читались лекции и доклады, обсуждались разные текущие вопросы, пелись песни. Я познакомился и почти подружился с председателем общества. Это был герр Шмидт, литературовед, который через некоторое время попросил меня прочесть на их собрании доклад из области русской литературы. На какую тему? Ну, конечно, «Толстой и Достоевский». Статьи, лекции и доклады на эту тему начали читать в конце XIX века, продолжают читать до сих пор и будут, вероятно, читать в XXI веке. <…>
На мой доклад пришло человек 30. Я обычно говорил живо, бодро, если нужно, напористо, и никогда ― ни до, ни после этого несчастного собрания ― не бывало, чтобы мои слушатели засыпали или хотя бы явно зевали во время моих уроков, лекций или докладов. А здесь я с ужасом вижу, что на лицах слушателей появляется и возрастает сонливое выражение, и к концу доклада все, кроме председателя, крепко задремали. Время от времени кто-нибудь пробуждался, чтобы выпить несколько глотков пива, и снова погружался в дремоту. Когда я окончил, Шмидт громко потопал в пол, чтобы разбудить своих коллег. Те проснулись и тоже слегка потопали. Прений никаких, конечно, не было. Шмидт говорил мне потом, что я читал уныло и монотонно; думаю, что и акцент сыграл свою роль в единственном в моей жизни преподавательском скандале. <…>
Так я жил в Лейпциге до лета 1914 г. тихо и беспечально.
Но пришли роковые месяцы июнь и июль: сараевское убийство, провокационный ультиматум Австро-Венгрии сербскому правительству и, наконец, бомбардировка Белграда австрийской артиллерией. Благоразумные и осторожные лейпцигские россияне начали «сматывать удочки» и поспешно уезжать в Россию. Я же никак не хотел верить в возможность мировой войны.
В университете некоторые профессора держали перед студентами патриотические, воинственные речи, заканчивая их словами Gott mit uns!2 Но я все еще не начинал бояться и мысленно иронизировал: а почем ты знаешь, что Бог именно с вами? Что Он тебе письмо, что ли, прислал? <…>
Весь 1915 год я неподвижно прожил дома в угнетенном состоянии. В конце года на семейном совете было решено сделать попытку моего возвращения в Харьковский университет. Для этого нужно было получить от курского губернатора свидетельство о политической благонадежности. Мой старший брат Владимир, к которому губернатор хорошо относился, отправился к нему для переговоров. Губернатор сказал, что для получения такого свидетельства надо сохранять политическую невинность в течение не менее 5 лет, а мои аресты и полицейский надзор были еще слишком недавно. Но они придумали такой компромисс: губернатор напишет Его Превосходительству г-ну Ректору Императорского Харьковского университета частное письмо, в котором сообщит, что если Его Превосходительство г-н Ректор найдет возможным принять Сергея Пушкарева в число студентов университета, то со стороны губернатора возражений не будет. Ректором был в то время милейший и добрейший старичок чех Иван Вячеславович Нетушил3. Он согласился принять меня, просил только, чтобы я «не подвел» его и не занимался нелегальной политической деятельностью, что я ему чистосердечно обещал.
Февральская революция и падение монархии были с радостью встречены русской «прогрессивной» общественностью. Все жили ожиданием «светлого будущего». Но я не радовался. <…>
На второй или на третий день после победы февральской революции я пришел проведать жившую в Харькове мою сестру Веру. Мы услышали раздававшееся с улицы пение и, подойдя к окнам, увидели огромную толпу с множеством красных флагов, медленно плывшую по улице с революционными песнями. Мы молча смотрели на эту процессию минуты две-три, и тогда сестра сказала мне: «Знаешь, Сергей, мне кажется, что это Россию хоронят». И слова ее оказались пророческими. <…>
Я решил, что прошло время изучать русскую историю и настало время ее делать, сколь бы ни скромны были мои силы. Чтобы защищать российскую республику, я поступил в армию добровольцем ― решение, озадачившее как моих друзей, так и военное начальство. <…>
Да не подумает читатель, что я хочу представить себя каким-то храбрецом, который любит слушать «музыку пуль». Кстати, пули, летящие мимо вас, не свистят и не свищут, а жужжат, как писал Гумилев, сравнивая их с пчелами4. Причина моей храбрости была иная. Бывает такое состояние, когда человек «обалдевает» и ему становится «все равно». Вот в таком обалдело-безразличном состоянии я и находился ― угнетенное, подавленное состояние духа, вызванное известиями о том, что главные силы Белой армии, шедшей на Москву, терпят неудачу и откатываются на юг.
В декабре 1917-го, когда стало очевидно, что большевицкое правительство в Петрограде продержится у власти не два-три месяца, как мы надеялись, а неопределенно долго, наши офицеры и училищный комитет решили: так как наше училище находится в Полтаве, т. е. в Украине, то мы должны признать нашим законным правительством не ленинский Совнарком в Петрограде, а Центральную Украинскую Раду в Киеве.
Мы послали в Киев делегацию из 6 человек: трех офицеров и трех юнкеров, членов училищного комитета (в числе которых был и я). Нас принял пан Симон Петлюра5, военный министр и главнокомандующий войсками («головной атаман») Украинской республики. Когда мы вошли в его кабинет, он встал нам навстречу, и вся аудиенция происходила стоя.
Я молчал во время аудиенции и только слушал украинский (вполне мне понятный) разговор нашего предполагаемого военного министра и офицера, представителя нашей делегации. Петлюра, человек средних лет с острыми чертами лица, стоял перед нами в наполеоновской позе, но к концу разговора выяснилось, что он не имеет почти никакой реальной власти. И главное ― никакой реальной армии под своей командой.
В конце апреля 1918 г. в Киеве произошел переворот: Центральная Рада была свергнута и власть оказалась в руках новоявленного гетмана Скоропадского6, бывшего генерала российской армии. Харьков он оклеил плакатами: «Вся власть на Украине принадлежит мне!»7, что выглядело более, чем странно.
В ноябре 1918 г. пала Германская империя, а вслед за ней кончилось и правление гетмана Скоропадского. На короткое время овладеть властью удалось Украинской Центральной Раде, но она не имела серьезных военных сил и не могла оказать сопротивления двинувшимся на Украину с востока советским войскам. Украинская независимая держава скоро превратилась в Украинскую советскую республику.
К нам в Харьков большевики явились в декабре, и обычными последствиями торжества советской власти стали: учреждение ЧК (во главе харьковской ЧК стоял кровожадный палач Саенко8), обыски, аресты, массовые убийства по приговорам чекистской «тройки» и острая нехватка пищевых продуктов. <…>
В первые месяцы 1919 г. харьковская интеллигенция, запуганная красным террором и физически ослабленная недоеданием, ожидала и надеялась, что избавление от красного ига принесут западные союзники Франция и Англия. В марте 1919 г. мы были обрадованы вестями, что французская эскадра появилась в Черном море, а французские войска высадились в Одессе и Севастополе. Но радость наша была недолговечна. Французские матросы и солдаты отказались сражаться против русской революции. Дело дошло до открытых бунтов, и французское командование было вынуждено поспешно эвакуироваться. Мы приуныли, но скоро с радостным удивлением внимали известиям об успехах Белого движения на юге России. Отряды Добровольческой армии быстро двигались от берегов Черного моря на север.
После двух массовых эвакуаций, весенней новороссийской и осенней крымской, вывезших из России около двухсот тысяч воинских чинов и гражданского населения, в 1921 г. в Константинополе скопилось множество русских беженцев, в том числе многие тысячи интеллигентных и полуинтеллигентных молодых людей. Известие об организованной чехословацким правительством «русской акции», включавшей приглашение нескольких тысяч русских студентов для продолжения образования в чешских высших учебных заведениях на полном казенном иждивении, произвело, конечно, большое впечатление на эмигрантскую молодежь. Многие тысячи студентов и нестудентов заявили о своем желании ехать в Прагу.
Во избежание злоупотреблений по предложению чешского правительства прямо в Константинополе была организована проверочная комиссия. Состояла она из приглашенных в Прагу русских профессоров и аспирантов и проверяла квалификацию претендентов. Те, кто имел при себе какие-либо университетские документы, зачислялись в списки принятых без дальнейших разговоров.
Но очень многие заявляли о потере документов, что было не редкостью в то смутное время. Таких наша комиссия экзаменовала, но не по университетским курсам, а по предметам старших классов средних учебных заведений, ибо все окончившие среднюю школу имели право поступать в высшие школы. Вопросы задавались, главным образом, по русской истории и литературе, по математике и по физике.
Большинство претендентов выдерживало эти испытания, но довольно многие обнаруживали полное невежество и отводились. Из имевших документы и из выдержавших испытания формировались группы по сто человек и отправлялись в Прагу за казенный счет во главе с одним из аспирантов.
Во время переброски русских студентов― большей частью офицеров и солдат Белой армии ― с Балканского полуострова в Прагу, я был лидером одной из таких маршрутных групп из ста студентов. Мы приехали в Чехию, кажется, 25-го ноября 1921 г. Вышли из вагонов на станции пограничного города Пардубице и сгрудились на платформе пестрой толпой. Часть из нас была еще в военной форме, а часть уже в штатском.
Носильщики катили мимо нас тележки с багажом и поминутно покрикивали: «Позор! Позор!» Мы огорчились: приехали в братскую славянскую страну, а вместо приветствий слышим крики: «Позор!» Впоследствии узнали, что «позор» по-чешски значит «осторожно!» В чешском языке есть множество слов, которые звучат по-русски, но имеют совершенно различный смысл. Позже я составил длинный список таких слов под заглавием: «Словарь чешско-русских недоразумений».
Соблазненный евразийскими эмоциями, я в 20-х годах примыкал к евразийскому течению.
Думаю, что помимо полдюжины идеологов евразийства евразийская «масса» (в Праге ― тридцать-сорок человек) примыкала к евразийству не по идеологическим мотивам. Это были в большинстве своем воины Белой армии, озлобленные на Европу за то, что она недостаточно помогла Белому движению во время Гражданской войны, а потом не только не оценила, но даже не заметила великую историческую услугу Белой армии, которая своей трехлетней борьбой истощила военные и финансовые силы красной империи и не позволила Ленину превратить Европу в Европейский Союз Советских Социалистических Республик, к чему он так страстно стремился и чего мог бы легко достигнуть в 1919―20 гг. <…>
На собраниях евразийского семинара мне часто приходилось выступать против господствовавшей там преувеличенной враждебности к европейскому Западу, и я говорил, что «состою при евразийской церкви на должности штатного еретика». Однажды на собрании евразийского семинара один крайний антиевропеец сказал, вернее, почти крикнул мне:
― Сергей Германыч! Вы сидите между двух стульев!
Попросив слова для ответа, я вышел из рядов, вытащил три пустых стула, поставил их рядом перед публикой, сел на средний стул и сказал:
― Да, Николай Петрович, вы совершенно правы, я сижу между двух стульев. Но всех стульев-то не два, а три, вот вам направо (жест правой рукой) ― Азия, налево (жест левой рукой) ― Европа, а я сижу между ними, но не на пустом месте, а на своем собственном стуле, называемом Евразией.
Публика весело рассмеялась…
В апреле 1945 г. стало очевидно, что советская армия неудержимо движется на Запад и не остановится перед воротами Праги. Что было делать?
Кроме жуткой неизвестности будущего существовало и административное препятствие: выезд из Праги был запрещен. Выехать было можно только по особой надобности с разрешения немецких властей. Но я решил: бежать куда бы то ни было и во что бы то ни стало!
Итак, было решено бежать на Запад. <…> Набралось мест 6 или 7 тяжелого багажа и 5 ручного на трех человек. Складывалось белье и одежда всех сортов, включая куски материи и теплые пальто; немного необходимой посуды, немного консервов «на первое время». И я захватил некоторые свои печатные произведения и рукописи как доказательство того, что я действительно русский ученый, а не спекулянт или контрабандист.
19 апреля мы двинулись. На вокзале мы предъявили наше разрешение на выезд и сдали все тяжелые вещи в багаж (больше мы их не увидели). Поздним вечером, порядком усталые и измотанные кое-как втиснулись в вагон и поехали. Но под Пильзенем поезд остановился в чистом поле, только небольшая будка путевого обходчика была неподалеку. Оказалось, что союзная авиация только что разбомбила вокзал в городе. Железнодорожники сообщили, что поезд будет возвращен в Прагу, и большинство пассажиров решило вернуться, меньшинство же ― остаться. <…>
Мы остались в чистом поле в холодную ветреную ночь. Детей кое-как поместили в тесной маленькой будке. Взрослые скоротали ночь до утра, сидя на своих вещах и надев на себя все, что только можно было. Наутро мы с ручной тележкой объехали разбомбленный вокзал в Пильзене и сели в поезд на другом конце города, чтобы продолжать путешествие. Однако поезд далеко не ушел ― вскоре на наших глазах американские самолеты расстреляли паровоз, и мы поспешили поезд покинуть.
У меня был с собой запас чешских и немецких денег. Мы добрались пешком до небольшого города Клатовы, поселились там в гостинице, где было еще несколько русских семей, и стали ожидать развития событий. <…>
Вопрос для нас был только в том, чьи войска ― советские или американские ― займут западную Чехию. <…> Однажды утром мы услышали грохот проходящих по улице танков. Сердце тревожно забилось: чьи танки? Советские или американские? С красной или белой звездой? Мы послали сына посмотреть, и через две минуты он прибежал с криком: «Белая звезда!» Слава тебе, Господи! Значит, мы попали в американскую зону оккупации...
Способ ликвидации нашего «щекотливого» дела был найден: нас, три русских эмигрантских семьи и одну чешскую супружескую пару, сдали в советскую комендатуру. Советский офицер, выслушав краткий доклад чешского жандарма, отпустил чешскую пару на все четыре стороны, а обращаясь к нашей группе, строго сказал: «Ну, а с вами, господа, у нас будет совсем другой разговор».
Командиром стоявшей в Пржестице советской части был майор Павлов. К счастью это была, по-видимому, простая армейская часть. Палачей СМЕРШа здесь не было, и офицеры не имели желания возиться с десятком эмигрантов, притом с четырьмя детьми.
Он объявил нам решение: так как мы ― старые эмигранты, то не подлежим репатриации в Советский Союз.
Мы возрадовались и возблагодарили майора, но просили, чтоб нам выдали какую-нибудь официальную бумагу, из которой бы явствовало, что мы не бежали из советской зоны.
«От нас не убежишь!» ― заметил майор, но все же вызвал чешского жандарма и приказал: «Пойдите в Народный комитет с этими господами и скажите, чтобы там написали им нужную бумагу».
С ней мы беспрепятственно добрались до Пильзена, где американцы устроили огромный лагерь для «перемещенных лиц» разных национальностей. Без каких-либо вещей, но сохранив свои паспорта, мы туда явились и нас там приняли. С транспортом таких лиц мы 17 июля в товарных вагонах уже легально пересекли чешско-немецкую границу и на четыре года влились в широкую массу Ди-Пи.
1 DP ― displaced person (англ., букв. «перемещенное лицо»)
2 Gott mit uns! (нем. С нами Бог!) ― девиз на гербе Германской империи. Известен со времен Византии.
3 Иван Вячеславович Нетушил (1850―1928) ― филолог, историк, профессор и последний ректор Императорского Харьковского университета (1912―1918).
4 В стихотворении Н. Гумилева «Война» (1914): «Как собака на цепи тяжелой, / Тявкает за лесом пулемет, / И жужжат шрапнели, словно пчелы, / Собирая ярко-красный мед».
5 Симон Васильевич Петлюра (1879―1926) ― украинский политический, государственный и военный деятель, председатель Директории Украинской народной республики в 1919—1920 гг. Главный атаман войска и флота УНР.
6 Павел Петрович Скоропадский (1873―1945) ― украинский военный и политический деятель, гетман всея Украины с 29 апреля по 14 декабря 1918 г.
7 В апреле 1918 г. Скоропадский распустил Центральную раду, низложил избранного ею президента Украины М. С. Грушевского и объявил о создании Украинской Державы во главе с самим собой.
8 Степан Афанасьевич Саенко (1986―1973) ― в 1919 г. командир комендантского взвода Харьковской ЧК, затем отряда особого назначения, помощник начальника уголовного розыска Харьковского губисполкома, комендант концлагеря Харьковской ЧК, применял изуверские пытки.