Вера Лашкова, близко знакомая с семьей непокоренного диссидента, рассказала об их общении в краткий промежуток жизни Марченко на воле. Вера Иосифовна была незаменимым помощником в подготовке издания диссидентской литературы, в частности «Белой книги» Александра Гинзбурга о процессе над Синявским и Даниэлем, за что на много лет была выслана из Москвы. Мы поговорили также о событиях 1968 года, в том числе в Чехословакии, вспомнили некоторые эпизоды жизни самой Веры Иосифовны и почтили память Анатолия Тихоновича Марченко.
— Вера Иосифовна, когда вы познакомились с Анатолием Марченко?
— С Толей я познакомилась в 1968 году (кажется, летом, но точно уже не помню). В квартире Павла Литвинова в Москве собирались по каким-то определенным дням многочисленные друзья и единомышленники, там я и увидела Толю в первый раз. Я запомнила, что он сидел на корточках, и это меня удивило; он молчал и просто слушал, что говорили и обсуждали другие... Мне он показался тогда немножко отчужденным, ведь я еще ничего о нем не знала.
А потом мы подружились, и я много раз была у Толи, в его тарусском доме на улице Луначарского: сначала, когда все помогали ему очистить нижний этаж от всякой грязи и мусора, и потом, когда Толя все устраивал для жизни в этом доме. Тогда и его отец приезжал, много помогал: плотничал, столярничал. Толя сам сконструировал лестницу в подвал, в котором решил устроить столовую и кухню; лестница получилась очень красивой и удобной. Он вообще очень хотел жить, с такой любовью все обустраивал! А когда дом стал жилым, конечно же, я постоянно там бывала: к Толе с Ларой приезжало много общих знакомых, и мы все дружили. Но власти ему не давали покоя ни в чем, даже до абсурда: его заставили срыть построенный во дворе санузел. Они ненавидели Толю, потому что с ним ничего нельзя было сделать, с его позицией противостояния жестокой и лживой власти. Они понимали, что его сущность и их абсолютно несовместимы, точек соприкосновения быть не могло. А оставить его в покое они не хотели принципиально и всячески издевались.
Сейчас от дома ничего не осталось, его снесли бульдозером (как впоследствии и построенный Толей дом в Карабаново); сохранились, кажется, только земляные ступеньки, которые мы с дедом Тихоном, отцом Толи, вместе копали. И деревья стоят еще — большие клены, они помнят Толю.
— При каких обстоятельствах вы в первый раз оказались в «сто первой» Тарусе?
— Первый раз я оказалась в Тарусе благодаря Ирине Корсунской, моей куме, которая тогда возила экскурсии по Подмосковью. Это было летом 1968 года, как раз 50 лет прошло; мы вместе с ней приехали в Поленово, а оттуда переправились на лодке через Оку в Тарусу и сразу пошли к Оттенам. Это была уникальная семья литераторов и переводчиков, Елена Михайловна Голышева и Николай Давыдович Оттен, они благоволили к людям, нуждавшимся в помощи. Высоко над рекой Таруской стоял их большой пятистенный дом с огромным участком; в нижнем этаже, в подвале, была столовая-кухня с длинным овальным столом, за которым могло поместиться много гостей. Окна в сад были открыты, и я подумала: чего обходить? — прямо через окно и залезла. Я помню, что нас угостили клубникой.
Мне в Москве тогда жить было запрещено; Николай Давыдович и Елена Михайловна сразу предложили свою помощь. Потом я у них поселилась, и мы много вместе работали. Они очень любили Алика (Гинзбурга) и ждали его из заключения; Алька жил в Тарусе еще до своего ареста, собирая «Белую книгу».
— И тогда же вы познакомились с Надеждой Яковлевной Мандельштам?
— Нет, я познакомилась с ней не через них, хотя она прежде жила в их доме и даже была прописана.
— Как Оттенам удалось избежать наказания за сочувствие инакомыслящим?
— Во-первых, они тогда, кажется, не подписывали писем протеста. Во-вторых, Елена Михайловна была высококлассным переводчиком, каких мало. Они жили в стороне от всего, не в столицах, дружили с Паустовским, что тоже было социальной гарантией своего рода. Оттены делали добрые дела в тишине, не рекламируя себя. Я видела собственными глазами их домовую книгу, куда была вписана Надежда Яковлевна.
— «Вторая книга» Н. Я. Мандельштам — одно из важнейших для меня произведений. И это, конечно, не «мемуары жены великого писателя», а мощное литературное и культурное явление.
— Да, книга действительно замечательная. Но вы не застали то время, когда Надежду Яковлевну буквально гнобили за эту книгу! Интеллигенция наша на нее просто восстала, узнав себя в этом тексте: уклонявшуюся, осторожничавшую, иногда и совсем малодушную, но выдававшую малодушие за героизм. Она писала, надо сказать, совершенно беззлобно, хотя многие увидели как раз другое... А мы бы и не знали Мандельштама, если бы Надежда Яковлевна не сохранила нам его стихи — это подвиг ее жизни.
Мне пришлось дежурить у нее в последнюю ночь, когда она уходила из жизни. У меня было такое благоговение перед этой кончиной… Она не страдала, не мучилась, а просто лежала во сне, и я чувствовала, что ее душа отлетает. Это была блаженная кончина, это было таинство, и я при нем присутствовала.
Я очень ее почитала. А познакомилась я с ней через Наталью Ивановну Столярову, с которой Надежда Яковлевна дружила; о ней, кстати, недавно вышла интереснейшая книга.
— Той самой Столяровой, которая работала с Солженицыным?
— Да, Наталья Ивановна была его ближайшим другом и важнейшим помощником.
— В трехтомнике «От Тарусы до Чуны» Марченко с некоторым сожалением пишет, что Солженицын себя позиционирует как единственного «теленка», который повалил «дуб», и не говорит о других авторах-правозащитниках. Что вы об этом думаете?
— Я считаю, что Александр Исаевич с момента своего освобождения всю свою жизнь, весь свой талант и все силы положил на историю ГУЛАГа, на эту страшную страницу нашей жизни. И при этом известно, что он не любил заступаться за конкретных людей. Я была свидетелем того, как очень мною любимый Анатолий Эммануилович Левитин, церковный писатель, которого я считаю своим учителем, просил Солженицына заступиться за арестованного тогда Володю Буковского. Они встретились недалеко от метро «Кропоткинская», я стояла чуть в стороне. Анатолий Эммануилович вернулся ко мне огорченным, потому что Солженицын ему отказал. Но тут важно понимать: Александр Исаевич считал, что он решает глобальную задачу, и она действительно была такой. Я вообще не представлю, как один человек это все поднял. Ему Бог помогал. Хотя у него были помощники, но фактически он сам сдвинул эту глыбу. И на отдельные ситуации он, как в случае с Буковским, не всегда реагировал. Хотя он заступался за сотрудников своего Фонда помощи политическим заключенным, когда их арестовывали. У Солженицына была задача: исполнить свою миссию, и этим он занимался 20 часов в сутки.
— То есть он старался сберечь силы, предназначенные на его главный труд?
— Скажем так: для него это не было «информационным поводом». Тогда арестовывали каждый день: постоянные обыски, аресты, новые сроки — это был бесконечный процесс. И что бы от Солженицына осталось, если бы он участвовал в каждой конкретной ситуации?..
— А с вами когда случилась эта беда?
— Когда нас всех арестовали? Это было в январе 1967 года, но я-то это бедой не считаю. Бог дал мне такую замечательную судьбу — быть вместе с лучшими людьми того времени.
— У Марченко написано про ваш арест, с Гинзбургом, Галансковым и Добровольским.
— Да, Юра Галансков был моим близким другом; он получил семь лет и погиб потом в лагере.
— И при всем этом вы не хотели бы изменить свою судьбу?
— Нет, что вы! Главное счастье моей жизни — это люди, которых я узнала благодаря тому, что вошла в эту часть нашего общества, лучшую его часть.
— Вы неоднократно встречались с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Что вы можете о нем рассказать?
— Андрей Дмитриевич был удивительный человек, редкого уже тогда образа жизни, совершенно аскетичного. Абсолютно бескорыстная и совестливая жизнь. Он был добрый, умный, чуткий… Меня поразила его квартира, хотя я сама родилась в бедности. Но он же был академик и трижды лауреат; в СССР немного было такого ранга людей, с такими заслугами и наградами. И при этом у него была совершенно нищая квартира, и это всегда потрясало иностранцев, они не могли поверить, что здесь живет тот самый академик Сахаров: маленькая комната с простым канцелярским столом, какая-то убогая кровать. Андрей Дмитриевич вел себя так, как будто он такой же, как и все мы, не возносился и не кичился, был сама доброта, сама простота. Все, что он делал, было из сердечных побуждений, потому что ради чего же тогда он все потерял, «приобретя» горьковскую ссылку? Андрей Дмитриевич не отступил ни на шаг. Он всегда, по знаменитому определению Солженицына, «жил не по лжи».
— Это правда, что, когда Марченко погиб на 117-й день голодовки, Горбачев лично звонил Сахарову, жившему тогда в ссылке в Горьком?
— Да, это правда. Но вообще за Толиной смертью стоит какая-то большая тайна. И Саня Даниэль, и Сеня Рогинский, и сама Лариса Иосифовна пытались найти какие-то концы, понять, почему Толя снял голодовку; об этом написано в предисловии к книге. Он мог голодовку снять, только убедившись в том, что его цель достигнута. Толя был очень опытный и умный «сиделец», и провести его было невозможно. Он умер, когда Лара готовила ему посылку для выхода из голодовки, по его же просьбе. И вот она зашивает посылку, и в эту минуту ей приносят телеграмму о Толиной смерти. Вы представляете, что это было?.. И, наверное, эта смерть как-то отчасти отрезвила власти, и все-таки что-то сдвинулось, хотя свою роль сыграло, конечно, и международное мнение. Люда Алексеева, которая тогда жила в Америке, рассказывала, что в СССР летела специальная делегация, которая должна была говорить об изменении судьбы Марченко. Так же, например, освободили и Володю Буковского, за этим были трудные международные переговоры.
— А вы встречались когда-нибудь с Горбачевым?
— Нет, я только видела, когда он подходил к Елене Георгиевне при прощании с Сахаровым. У него было печальное лицо, но это не значит, что для него это была действительно личная внутренняя утрата. Он спросил у Елены Георгиевны, как обычно спрашивают в таких ситуациях: «Что я могу для Вас сделать?» — и она тотчас сказала: «Освободите политзаключенных».
В искренность Ельцина я поверила бы скорее, потому что на похоронах за катафалком шла огромная лавина людей, и первым там шел Ельцин, который очевидно плохо себя чувствовал. Елена Георгиевна сказала: «Борис Николаевич, садитесь сюда». Он сел рядом с ней, а я была напротив них, и в какой-то момент вдруг решилась спросить Ельцина, как принималось решение об освобождении Андрея Дмитриевича из ссылки — нашла, что называется, время и место для вопроса! Но он начал рассказывать об этом очень по-доброму, просто и не спросив, кто я такая. Я записала его рассказ, но этот текст в архиве Сахарова, кажется, затерялся. Поэтому сейчас не буду врать: уже не помню его в точности.
— Как вам жилось в ельцинские 1990-е?
— Как-то жилось… Уже не надо было ездить в лагеря на свидания. Жила на дружеских связях и внутренней жизнью, конечно, потому что для меня это главное. Я не помню каких-то страшных потрясений и нищеты, потому что каша у меня была всегда, а большего мне и не нужно. В 90-е все бурлило, но я не жила этими устремлениями к демократизации. Конечно, общалась с «Мемориалом», была на учредительном собрании в ДК МАИ. «Мемориал» — это важнейшее продолжение расследования темы «Архипелага».
— После августа 1991-го у вас было ощущение, что все теперь изменится и есть шанс, что мы будем жить в демократическом обществе?
— 18 августа 1991 года я приехала к Володе Буковскому в Кембридж; у нас был праздник, мы хорошо посидели, и Володя уснул на диване в гостиной, укрывшись своей любимой зэчьей телогрейкой. Рано утром стал звонить телефон, я взяла трубку, и Патрик, кембриджский друг Володи, кричит: «Горбачев капут!» Буковский тут же вскочил, включил телевизор, а там «Лебединое озеро» и танки… А это же ведь праздник Преображения. Я села на велосипед, поехала в какие-то поля и там пробыла внутренне праздничную службу. Вернулась и спрашиваю: «Ну, что?» Буковский отвечает: «Если в ближайшие два дня ГКЧПисты не возьмут почту, телеграф, вокзалы и т. д., то у них ничего не выйдет». И вечером стало понятно, что вряд ли выйдет.
Сам Володя иллюзий по поводу будущего не имел, у него была лишь слабая надежда, что появятся новые люди, которые вольют новое вино в эти мехи. Но когда он через некоторое время приехал в Москву, посмотрел на все происходящее и сказал: «Верка, но ведь не с кем!» Никто не помог ему выносить архивы, когда это было краткое время доступно, об этом можно подробно прочесть в его книге «Московский процесс».
У меня иллюзий тоже не было, хотя я не такой дальновидный в политическом смысле человек, как Буковский. Я доверяла его оценкам, он гораздо умнее и прозорливее, чем многие из нас. Вообще мы с Володей с юности дружили и жили рядом; тогда он только вышел из психушки, куда его определили на первый срок, выгнав из университета.
— Один мой друг говорит, что все зло идет от потребительских ценностей, которые опрокинули ценности благородные. А что для вас есть главное несчастье мира?
— Я общаюсь с очень узким кругом единомышленников, многие мои сверстники, близкие друзья уже умерли. Мне трудно судить о состоянии мира как такового, но я вижу, в сравнении с нашей молодостью, что мир стал более равнодушным, эгоистичным и жаждущим внешних благ. Нам же тогда даже в голову не приходило, что можно стремиться к какому-то «достатку». Жить с людьми было теплее. Я выросла в огромной московской коммуналке на Кропоткинской улице. Мои соседи мне были как родные, мы заботились друг о друге. Я возвращалась поздно из института, а на нашей общей кухне на плите стояла сковородка с записочкой «оладушки для Веры».
— Получается какой-то «анти-кабаков» с его знаменитым «чья это кастрюля»…
— У нас этого «чья кастрюля» не было, меня соседи летом брали на дачу, водили в театр и на новогодние елки, помогали делать уроки. Главным было желание помочь. Я недавно поняла и сформулировала свое предназначение в этом мире: это не «Белая книга», или «Хроника», или другие тексты, которые я печатала; не поездки на свидания в лагерь или психушку… Я осознала, что просто помогала тем, кому это было нужно, и всегда в себе ощущала это желание помочь. И не надо было ждать, чтобы тебя просили помочь, это само собой разумелось.
Мир немножко, а может быть, уже и сильно охладел. У Андрея Дмитриевича Сахарова как-то спросили, верит ли он в Бога. Вы знаете, наверное, что он из священнического рода, его прадед был священником? Сахаров ответил: «Я не принадлежу ни к какой конфессии»; потом помолчал и сказал: «Я ощущаю Там тепло». И это слово меня поразило: ведь тепло — значит жизнь. Он ощущал тепло, идущее из космоса: ощущал, потому что знать этого нельзя. В последние годы жизни Сахаров преимущественно занимался теорией Большого взрыва, то есть моментом творения Вселенной. Я видела его глаза: он безусловно пребывал на каких-то недоступных нам всем вершинах… или глубинах.
— А какие у Марченко были отношения с Сахаровым?
— Андрей Дмитриевич Толю очень любил, уважал его простоту, силу и стойкость. Надо посмотреть по датам их встречи, при которых я, к сожалению, никогда не присутствовала. Да и Толя был всего ничего на воле. Я точно знаю, что Сахаров больше всего любил Толю, Таню Великанову и Сережу Ковалева.
У Толи был какой-то просвещенный ум, притом что он был совсем неученый. Ему родители говорили: «Живи как все, куда ты лезешь!» Таким же был наш подельник Юра Гaлaнсков, таким же неученым, и он тоже погиб в лагере. Я не знаю, откуда это берется, но это было внутреннее просвещение, а не образованность. Добрый, светлый ум. Толя до всего дошел сам, не соотносясь ни с какой идеологией.
— Марченко утверждал, что писать надо «кратко, емко, не вкладывать во фразу сразу все, как будто ты боишься, что у тебя это отнимут». И он рассказывает, как они работали с Ларисой Богораз, не только его женой, но и редактором. Она советовала: «Толя, не выноси никаких суждений, просто рассказывай».
— Конечно, эта книга создана ими обоими. Лариса после смерти Толи включилась в процесс демократизации. Она читала лекции, воспитывала их сына Павла и ощущала себя в этом перестроечном движении. Саня Даниэль, ее старший сын, уже жил отдельно.
— Я первый раз увидела Александра Даниэля на презентации трехтомника «Мы здесь живем» и была поражена его любовью и огромным уважением к Анатолию Марченко.
— Толя попал в этот политический лагерь после своего побега, что считалось политической статьей, и как раз в период, когда там был Юлик Даниэль. Они подружились. Толя Лару Богораз еще тогда не знал, он познакомился с ней потом именно через Юлия Марковича. Толя с Ларой друг друга полюбили. А Даниэль с Ларисой уже не были парой на этот момент. Так что никакой драмы не было.
— Во втором томе «От Тарусы до Чуны» рассказывается, как родители решили крестить Павла Марченко и повезли его в единственный действующий храм в Тарусском районе, в село Истомино. Как сложилась его жизнь?
— Его крестными стали очень знаменитые люди, тогда еще гонимые: правозащитник Людмила Алексеева и писатель Владимир Максимов, который вскоре эмигрировал. Павел вырос хорошим, основательным человеком. В 1990-е он помогал распространять парижскую «Русскую мысль», сейчас занимается каким-то бизнесом. Он живет в Москве и счастливо женат, у него трое замечательных сыновей, одного из которых зовут Иосиф, в честь деда Богораза.
— Где вы застали пражские события 1968 года?
— Мы были в экспедиции в Молдавии. Рано утром в мою палатку прибежал Илюша Габай и сказал, что по радио объявили о волнениях в Праге и что наши друзья в знак протеста против советского вторжения вышли на Красную площадь... А ведь сын Наташи Горбаневской Оська — мой крестник, и Наташа была там. Мы тут же стали собираться в Москву, а дорога среди кукурузных полей и виноградников была просто забита танками. Но мы добрались. Наташу отпустили тогда. Мы сидели на кухне и думали, что делать. Это был август, все были в разъездах, и поэтому получилось такая узкая группа. Таня Великанова — жена Бабицкого, они между собой договорились, что кто-то должен эту акцию фиксировать. И она выдержала дистанцию, хотя всех протестующих на Красной площади жестоко били, в том числе и ее мужа. Вадик Делоне пошел после этого на второй срок. Я точно знаю, что многие присоединились бы к ним, если бы не август, в частности Толя Якобсон и другие.
И самое важное: Толю Марченко судили чуть ли не в тот самый день вторжения в Чехословакию, во всяком случае, в этот период, и ему дали тогда ссылку. Судили после его открытого письма, предупреждавшего общественность о том, что СССР готовится ввести в Чехословакию войска. И это напрямую объединяет Толю с теми нашими семерыми ребятами с акции на Красной площади. И его следует помнить как одного из тех, кто дал ответ на эти события самой своей жизнью. Поступком.
— Не возникло ли у вас в те годы желания покинуть СССР после всего пережитого?
— Есть люди, которым эмиграция, что называется, противопоказана. Вот Наташа Горбаневская, выйдя из психушки, мне сказала: «Верка, этого ужаса я больше не переживу». Уехала — и очень вписалась в парижскую жизнь. А, скажем, Вадик Делоне, уехавший после своих сроков, совершенно не мог существовать гармонично в том же Париже. Я бы не хотела там жить, хотя мне предлагали. Тогда же почти всем, кто находился еще на свободе, говорили: «Или вы уезжаете на запад, или мы вас отправляем на восток». Толе тоже предлагали такую «мировую», но он не хотел врать и приспосабливаться. Почему он должен был согласиться на то, что они ему предлагают? Ему сказали: «Уезжайте в Израиль, здесь вам все чужое». На что он ответил: «Это ты здесь чужой». А ведь у него в это время был крохотный сын. И многие друзья ему говорили: «Толя, ну как же Лара с Пашкой?» А он не мог принять условий власти и пойти с ней на компромисс. И я считаю, что Толя — редкий человек, который ни в чем себе не изменил. Такой он был, и этим надо гордиться. Такие люди на вес золота.