В окруженье траурных венков
Он лежал, уже не постигая,
Ни цветов, ни медленных шагов…
И не плакала жена седая.
Только к тесу крышки гробовой
Ангелы уныло прикорнули,
Да оркестр трудился духовой,
И друзья томились в карауле.
Точно с первой горсточкой тепла
Робкого еще рукопожатья,
К мертвецу с букетом подошла
Женщина в потертом сером платье.
Скрылась, поглощенная толпой,
Что молчание хранила свято…
А была когда-то молодой
И любила мертвеца когда-то.
А какие он писал слова
Существу, поблекшему уныло,
Пусть узнает лишь его могила
Да припомнит изредка вдова…
Если верить мудрецам индийским,
Стану после смерти муравьем,
Глиняным кувшином, лунным диском,
Чей-то мыслью, чьим-то забытьем,
Но к чему мне новое понятье,
Если не увижу никогда
Вот такую, в старом, сером платье,
Что пришла к покойнику сюда.
Стихотворение и содержащиеся в нем детали свидетельствуют о глубоком интересе автора к жизни и творчеству старшего современника. Захотелось найти воспоминания Липкина о Пастернаке, узнать, каким представал Пастернак в его глазах. Такие воспоминания, обширные, интересные и охватывающие большой временной промежуток, разбросаны по разным главам книги С. И. Липкина «Квадрига. Проза. Мемуары». Извлеченные из этой книги, прокомментированные и сведенные воедино, они приводятся ниже. Заглавия мои.
Семен Липкин
О Пастернаке
Боги и полубоги
Я хорошо помню, что для интеллигентных группок начинающих стихотворцев моего поколения наиболее привлекательными из числа старших современников были не Ахматова, не Мандельштам, не Кузмин, не Ходасевич — их понимали и ценили единицы, — а гораздо более левые Пастернак, Сельвинский, Цветаева, чей голос доходил из-за рубежа, и рядом с ними — Гумилев. <…> Сейчас в моих глазах Гумилев не высится в первом ряду поэтов двадцатого века, в том ряду богов, в котором я вижу Анненского, Ахматову, Блока, Бунина, Мандельштама, Пастернака и Ходасевича. Гумилев принадлежит к полубогам.
Не позабытые Демьян Бедный или Безыменский, не более поздние фавориты Лужников — а Ахматова, Мандельштам, Пастернак, поэты гениальной гражданственности, явились силовым полем русской поэзии советского периода, в них дыхание и тепловая энергия нашей эпохи.
Пастернак в рабочем клубе
Напечататься в «Земле и фабрике» было весьма почетно, там помимо «кузнецов» сотрудничали Замятин, Пастернак, Багрицкий.
Около Земляного вала был рабочий клуб, — не помню, чье имя он носил…
Года через три <…> я снова попал в тот же клуб, но уже в качестве выступающего, а выступал я — шутка сказать! — вместе с Пастернаком. Принимали участие в вечере и пародист Архангельский, и Василий Цвелев, такой же, как и я, едва начавший печататься. Мы, все четверо, ехали демократическим способом трамваем по Маросейке, Покровке. С нами был еще представитель — чего? — не помню, возможно, группкома писателей. Союза писателей еще не было. Выступали бесплатно: общественная нагрузка. На Земляном валу тогда торговали цветами. Пастернак в «Спекторском» выразился об этой улице так: «Живой цветник из Фета». Сейчас я расскажу, почему вспомнил о «Спекторском». Сначала выпустили на сцену нас, молодых. Слушали без всякого интереса, но вежливо. Потом на сцене появился Пастернак. Его встретили жаркими аплодисментами. Видимо, оказавшись вблизи Земляного вала, Пастернак, еще молодой, вдохновенный, красивый, я бы сказал, прекрасный, прочел строки из «Спекторского», описывающие этот самый вал, начав строкой: «Многолошадный, буйный, голоштанный». Раздался гомерический хохот. Я понимаю так: простых людей рассмешило непоэтическое, показавшееся им приятно-грубым, слово «голоштанный». Выяснилась еще одна подробность: зрителям был обещан поэт-сатирик, т. е. Архангельский, и они решили, услышав слово «голоштанный», что Пастернак и есть тот самый сатирик. Может быть, на сатирический лад настроила их овощная фамилия поэта, и поэтому люди его встретили аплодисментами, надеясь культурно отдохнуть. Они заранее приготовились смеяться. Как же поступил Пастернак? Как гений. Он громко захохотал вместе с публикой, потом загудел: «Вы правы, все, что мы пишем, не достойно вашего внимания, смешны все наши потуги». Его провожали так же горячо, как и встречали.
Шенгели
В своих воспоминаниях о Мандельштаме я привел сказанные мне слова Осипа Эмильевича: «Каким прекрасным поэтом был бы Георгий Аркадьевич, если бы он умел слушать ритм». Я думаю, что это не совсем так. Истинному поэту Шенгели мешало стать прекрасным другое. Он был лишен крыльев мысли. Бунин уверенно ходил по земле, но он и летал. Таким разным, как Бунин и Пастернак, «всесильный бог деталей» не был преградой для полета.
<…>
Шенгели привел меня на «никитинские субботники», рекомендовал меня как будущего участника заседаний. Это была большая квартира в старинном доме на Тверском бульваре, принадлежавшая Евдоксии Федоровне Никитиной. Во главе длинного стола сидели хозяйка дома, полная, благообразная литературная дама в чепце, Андрей Белый, чья лысина была увенчана ореолом седых кудрей, а синие глаза пылали, как у пророка или гипнотизера, профессор-филолог С. К. Шамбинаго, над монгольским лицом которого половецки чернела академическая ермолка. Пили чай с печеньем. Публика разношерстная, некоторых я уже видел раньше или даже знал: Уткин, Луговской, Георгий Оболдуев, Сергей Бобров (у этих двух был свой маленький литературный салон на Кузнецком мосту), Марк Тарловский, Лидин, Новиков-Прибой, Буданцев. Для нас нашлись места в самом углу у окна, где сидела пара: крутолобая красавица-еврейка и человек лет сорока с необыкновенно выразительным, необыкновенно завораживающим лицом бедуина, одетый в длинный черный пиджак. Шенгели поздоровался, ему ответили небрежным, даже брезгливым кивком. Я тихо спросил: «Кто это?» «Пастернак с женой», — раздраженно произнес Шенгели. Чета Пастернаков вскоре ушла. Я заметил, что поэт, пробираясь между занятыми стульями, слегка волочил ногу.
<…>
Прежде всего, конечно, ради заработка, но и с искренним увлечением занялись переводческой деятельностью Антокольский, Заболоцкий, Пастернак, Тихонов. Переводить начали с языков старописьменных — грузинского, армянского, со славянских — украинского и белорусского. Особенно привлекательна была грузинская поэзия с ее высокой культурой, с близостью ее старейшин символизму, да и поездки в эту республику сказочной красоты были весьма заманчивы. Пастернак, для которого творческая связь с Грузией стала важной страницей его трудов, писал, как всегда, умно и наглядно:
Мы были в Грузии. Помножим
Нужду на нежность, ад на рай,
Теплицу льдам возьмем подножьем,
И мы получим этот край.
<…>
В Гослитиздате, самом крупном издательстве Государства, была создана редакция литератур народов СССР. По разделу поэзии в качестве редактора (единственного, штаты тогда еще не раздувались) был приглашен Шенгели. Заведующей редакцией (а это номенклатура ЦК) была назначена Александра Петровна Рябинина, эффектная красотка лет тридцати пяти, в пенсне, необразованная, но смышленая, ловкая, энергичная, купеческая дочь с характерной советской биографией.
<…>
А надо сказать, что Анна Андреевна редко хвалила переводы поэтов современников. Мне, например, запомнились ее положительные отзывы только о переводах Лозинского, Пастернака, Петровых.
<…>
Есть в книге «Планер» и другая эпическая вещь: «Пятый год. Отрывки из поэмы». Не понимаю, как автор решился напечатать эти отрывки после пастернаковской поэмы на ту же тему, хотя и написал их, может быть, до нее. Не говоря уже о новом, изумительном ритме, вызвавшем сотни подражаний (кстати, Шенгели с мастерством стиховеда пользуется этим ритмом, слегка его аранжируя, в «Пиротехнике»), у Пастернака — поэзия и правда жизни, рождающиеся в слиянии музыки, живописи, мысли, связь мальчика («Мне четырнадцать лет, через месяц мне будет пятнадцать», «О, куда мне бежать от шагов моего божества») — с историей родины: «Крепостная Россия выходит с короткой приструнки на пустырь и зовется Россиею после реформ».
Пастернак и Мандельштам
Каким литературным с виду может показаться Пастернак, когда он в одной строке соединяет название философского труда древнего грека со стихами малоизвестного английского драматурга, да еще в пушкинском переложении, но разве литературна эта строка: «На пире Платона во время чумы»? Разве не полна она жгучей человеческой боли?
<…>
Шестьдесят лет существует советская поэзия — и что же в итоге? Дыхание эпохи мы слышим не в сочинениях государственных стихотворцев, они бездыханны со дня рождения, а в стихах «далеких от жизни» Ахматовой, Мандельштама, Пастернака, Цветаевой, Хлебникова. Когда говорят о гражданственности поэзии, редко кто обходится без крылатого пушкинского призыва — глаголом жечь сердца людей.
<…>
В те годы нас, пишущих юношей, обвораживал метр поэмы Пастернака «1905 год», журналы были наполнены стихами, написанными этим метром на всевозможные темы. Я заметил, что если перевернуть строки стихотворения «Золотистого меда струя...» так, чтобы оно начиналось строкой с женским окончанием, то получился бы этот метр, и не взял ли его невольно Пастернак у Мандельштама. В самом деле, сравним: «Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела» и «Это было при нас, это с нами вошло в поговорку».
— Вздор, — отрезал Мандельштам. — У Пастернака другой ритм. Это ритм событий тех лет. Не путайте ритм с размером.
<…>
Не всегда те, чье общество было интересно Мандельштаму, общались с ним. Не могу поклясться, охотно допускаю, что ошибаюсь, но у меня тогда возникло впечатление, что к нему был холоден Пастернак, они, по-моему, редко встречались, хотя одно время были соседями по Дому Герцена. Однажды я застал Мандельштамов в дурном настроении. Постепенно выяснилось, что это был день рождения Пастернака, но Мандельштамы не были приглашены. А поэзию Пастернака Мандельштам ставил чрезвычайно высоко.
Вечер и день с Цветаевой
— С помощью Бориса Леонидовича вы начали переводить с грузинского. Вот он и решил познакомить вас с грузинскими поэтами. Это у нас в обычае. Борис Леонидович заботится о вас.
— Конечно, заботится, он ко мне добр, но я ждала большего, чем забота богатого, я ждала дружбы равного. Вы любите его?
— Очень люблю. Согласен с вами — поэт великий. Как и Мандельштам.
Встречи с Ахматовой
Когда Анна Андреевна приезжала из Ленинграда в Москву, к ней каждый день приходили друзья и знакомые. Ей было неприятно, если в одно и то же время сталкивались разные люди, и для каждого она определяла не только день, но и час. Так было назначено время и мне, но, когда я пришел, застал на Ордынке Пастернака. По его облику и поведению было заметно, что он собирался уходить, но заговорился. Говорил же он почему-то о Голсуорси, «Сагу о Форсайтах» называл нудной, тягучей, даже мертвой. Вскоре он ушел. Анна Андреевна развеселилась:
— Вы догадываетесь, почему Борисик вдруг набросился на Голсуорси? Нет? Когда-то, много лет назад, английские студенты выдвинули Пастернака на соискание Нобелевской премии, но получил ее Голсуорси.
— Анна Андреевна, помилуйте, разве это пристало такому великому поэту?
— Великий этот поэт — совершенное дитя.
Надо заметить, что разговор происходил задолго до того, как Пастернаку была присуждена Нобелевская премия. «Борисик» звучало ласково, Ахматова преклонялась перед гением Пастернака. Она твердо верила в бессмертие поэзии Пастернака, между тем как в прочности, нужности своих стихов сомневалась часто, искренно.
Травля и смерть
Началась травля Пастернака в связи с выходом за рубежом «Доктора Живаго». Членов Союза писателей вызвали на общее антипастернаковское собрание. Сосед по писательскому дому, всегда внушавший мне недоверие, позвонил мне, приглашая в собственную машину. Я ответил, что мне надо в поликлинику, покинул дом, чтобы вернуться поздним вечером. Потом выяснилось, что такой же путь абсентеизма избрали все литераторы, считавшие себя порядочными людьми. На большую храбрость не осмеливались.
<…>
Пастернак умер. Когда я вернулся с похорон, домашние мне сообщили, что звонил Слуцкий. Я протелефонировал ему, мы условились о завтрашней встрече на углу Черняховского и Планетной. Слуцкий нервно стал меня расспрашивать о похоронах. Я рассказывал: у входа на ступеньках стояла Ивинская в траурном платье, из известных писателей я запомнил Паустовского, с которым стоял в почетном карауле, Каверина, Вознесенского, гроб с телом поэта несли на руках через поле, а напротив, вдоль забора, выстроились писательские и иные аппаратчики, я узнал Воронкова, тогдашнего секретаря Союза писателей по оргвопросам, на нас нацелили фотоаппараты, у могилы прекрасно, умно говорил В. Ф. Асмус, потом замечательно выступил молодой монах... Слуцкий вбирал в себя каждое слово. Мне стало его жаль.
Гроссман
Где-то в середине пятидесятых, будучи в Доме творчества в Дубултах, на Рижском взморье, мы познакомились с писателем Д. Я. Даром, очаровательным человеком. Дар был мужем В. Ф. Пановой. Он покидал Дубулты раньше нас и приглашал в Ленинград, обещав забронировать для нас номер в гостинице. По его словам, Панова давно мечтает познакомиться с Гроссманом. Вот мы и приехали из Риги в Ленинград, позвонили Дару и были приглашены в гости. Панова оказалась женщиной острого ума, с ней интересно было беседовать. Гроссман заметил — нельзя было не заметить, — что чуть ли не полстены в ее кабинете увешаны фотоснимками Пастернака. Гроссман удивился. Панова объяснила: «Пастернак — самый любимый, самый дорогой мне из современных русских поэтов, он мой кумир».
Когда мы покинули гостеприимный дом и пошли пешком до гостиницы «Октябрьская», Гроссман мне сказал с раздражением: «Не верю ей. Что ей, с ее беллетристикой, трудный, сложный Пастернак? Выкомаривается».
Проходит несколько лет, начинается тотальная травля Пастернака, его собираются исключить из Союза писателей, и вот из Ленинграда приезжает в Москву Панова, чтобы как член правления участвовать в «процессе исключения». «Для чего она это сделала? — бушевал Гроссман. — Ведь даже писатели-москвичи, сохранившие немного порядочности, сидели дома, объясняли, что больны. А эта из Ленинграда приехала, чтобы исключить самого дорогого, самого любимого своего поэта, своего кумира. Помнишь, как Коля Чуковский с придыханием в своем гуттаперчевом голосе читал нам стихи Пастернака, и вот он выступил, подал этот самый голос за исключение поэта. Господи, почему так огромен твой зверинец!»
Сам он в эти тяжкие для русской культуры дни написал Пастернаку письмо. Насколько я помню, в письме он не касался трагических событий, только с большой сердечностью пожелал поэту здоровья и покоя.
Подготовка публикации и комментарии Виктора Есипова