Текст предварялся признанием редактора в том, что этот «черновой набросок» он приводит, «не ручаясь за правильность своего чтения двух последних, крайне неразборчивых строк»1.
Стихи были отнесены к Воронцову, но пока еще, как видно из признания Ефремова, предположительно. В последующих изданиях эта предположительность сохранялась, но после 1917 года она сменилась полной уверенностью издателей, которая основывалась, по существу, лишь на принятом чтении двух последних стихов. Никаких других аргументов для отнесения новой эпиграммы к Воронцову, как и для определения времени ее написания, найдено не было.
В большом академическом издании последний стих дан в измененной редакции:
Кот<орый> <?> был <?> и генерал <?>,
И, побожусь <?>, не ниже <?> гра<фа>2.
Воронцов, как известно, был и графом, и генералом, и недругом Пушкина, и потому эпиграмма в том ее прочтении, которое предлагалось всеми изданиями, была безоговорочно отнесена к нему. И хотя слово «генерал» всегда читалось предположительно, со временем об этом перестали вспоминать.
Однако в 1996 году С. А. Фомичев подверг сомнению правильность такого прочтения. Кроме того, по утверждению Фомичева, слово это Пушкин «неизменно писал с заглавной буквы»3, в нашем же тексте оно явно начинается с буквы строчной.
Но изъятием из текста эпиграммы сомнительно прочитанного слова «генерал» мы лишаемся оснований связывать ее именно с Воронцовым, потому что среди недругов Пушкина в те годы нам известен, по крайней мере, еще один граф — Федор Иванович Толстой (Американец). В 1822 году Пушкин вспоминал его в своих стихах и в переписке с друзьями достаточно часто. К дуэли с ним он готовился все время ссылки, а по приезде в Москву 8 сентября 1826 года, находясь еще в дорожном платье, поручил Соболевскому «на завтрашнее утро съездить к известному „американцу“ графу Толстому с вызовом на поединок»4.
Кроме того, как отметил Фомичев (и это особенно важно), эпиграмма появилась задолго до столкновения Пушкина с Воронцовым и даже до их личного знакомства:
«Текст стихотворения находится внизу л. 26 Второй кишиневской тетради (ПД 832). На л. 19—29 здесь идет черновой автограф „Бахчисарайского фонтана“, который прерывается иным замыслом лишь единожды. На л. 26 строки поэмы особенно трудно давались Пушкину, и, так и не справившись окончательно с ними, Пушкин ниже быстро и без помарок записывает текст экспромта…
На первый взгляд, перед нами беловой текст эпиграммы. Такое впечатление обманчиво. Это, безусловно, первоначальный (а отнюдь не переписанный заново, с предварительного черновика) текст „для себя“, зафиксированный настолько стремительно, что во второй половине обозначен лишь начальными буквами слов с росчерком.
Нет никакого сомнения в том, что эпиграмма была записана одновременно со строками „Бахчисарайского фонтана“, которые шли выше на той же странице. Об этом свидетельствует и качество чернил, и характер пушкинского почерка, несмотря на скоропись эпиграммы. Но если так, то написана она в Кишиневе, не позже 1822 г.»5
Приведенные соображения Фомичева и убедительны, и достаточно доказательны, тем более странным выглядит утверждение Я. Л. Левкович в «Летописи жизни и творчества А. С. Пушкина»:
«В пользу датировки Фомичева говорит положение эпиграммы в тетради (среди записей 1822 г.), но предложенное им прочтение двух последних строк: „Кот<орый> б<егал> и крич <ал>/ И поклянусь не гро <мче> Гр<афа>“ — вызывает сомнения, поэтому и адресат и датировка эпиграммы остаются под вопросом» (курсив наш. — В. Е.)6.
Почему «датировка остается под вопросом», не ясно. Ведь сомнения в правильности прочтения двух последних стихов Фомичевым не могут изменить местоположения эпиграммы в пушкинской тетради, свидетельствующее о том, что стихи записаны в 1822 году, до знакомства с Воронцовым.
Отметим, кстати, что датировка Фомичева все-таки принята в «Летописи…»7
Между тем в указателе произведений, в соответствии с приведенным суждением Левкович (она же ответственный редактор этого тома «Летописи…»), читаем:
«< На Воронцова (На Ф. И. Толстого?) > („Певец Давид был ростом мал“)»8.
То есть эпиграмма по-прежнему отнесена к Воронцову.
Такое пренебрежение датой создания текста при его трактовке в столь авторитетном научном издании не может не вызывать сожаления.
Что же касается предложения Фомичева о переадресации эпиграммы Толстому-Американцу, то оно действительно не подкреплено пока столь же доказательным обоснованием, какое было предъявлено для отведения кандидатуры Воронцова, и потому (здесь нельзя не согласиться с Левкович) «остается под вопросом».
Заметим все же, что, если эпиграмма обращена к Толстому-Американцу, содержание ее (Давид в поединке убивает Голиафа) естественным образом проецируется на неизбежную, по мнению (и намерению) Пушкина, дуэль с этим известным бретером, развязка которой оказалась бы неминуемо кровавой.
Напротив, если представлять мишенью эпиграммы Воронцова, не может не возникнуть вопроса: о каком поединке с ним могла идти речь? Конфликт лежал в сугубо нравственной плоскости, что делает заведомо неприемлемой эпиграмматическую метафору «повалил же Голиафа». В таком противостоянии признаки победы и поражения существенно иные.
По умозаключениям комментаторов, эпиграмма имела якобы любовную подоплеку, то есть роман Пушкина с графиней Воронцовой. Но какую же победу над Воронцовым мог одержать Пушкин в результате романа с его женой? Развод графини с супругом и соединение ее судьбы с судьбой опального поэта совершенно невероятны. Остается адюльтер. Вот чем, по логике сторонников традиционной трактовки эпиграммы, угрожал Пушкин своему могущественному противнику! Но в таком случае параллель со смертельным поединком Давида и Голиафа выглядела бы напыщенной экзальтацией.
Ответить на возникшие вопросы предлагаем нашим оппонентам, потому что мы не рискнули бы приписать Пушкину этот альковный замысел. К тому же упоминание о его «малом росте» в предполагаемом ими контексте придавало бы эпиграмме явно комический оттенок…
После отмеченной нами публикации Фомичева, казалось бы, следовало исключить Воронцова из числа лиц, к которым могла быть обращена пушкинская эпиграмма. Однако в том же 1996 году сторонниками традиционной трактовки эпиграммы были привлечены новые аргументы в ее поддержку. В частности, в вышедшем тогда специальном томе рисунков Пушкина был воспроизведен погрудный профильный портрет мужчины, совмещенный с фигурой обнаженного натурщика в позе Геракла. Композиция находится на полях одного из листов черновой рукописи «Евгения Онегина» и датируется концом октября 1823 года. Ее редакционное название: «Фигура Геракла или Давида» (ХVIII, 256).
Если учесть, что в мужском портрете еще А. М. Эфрос рассмотрел отдельные черты М. С. Воронцова, а современные исследователи уверенно относят этот портрет к нему же, то становится понятным, что имели в виду составители тома, помещая под рисунком имя Давида.
Этот намек был вскоре осмыслен в небольшой заметке И. З. Сурат «Геракл или певец Давид?», предположившей, что в рисунке реализован тот же мотив, что и в эпиграмме, и он предвосхищает поэтический текст, написанный, как это принято было считать до выхода новой «Летописи…», в мае — июне 1824 года9.
Однако новая трактовка пушкинского рисунка может быть отнесена к самому изображению лишь с очень большой натяжкой, что подтверждается, в частности, тем описанием его, которое сделал когда-то А. М. Эфрос:
«…Сначала Пушкин набросал классическую фигуру обнаженного натурщика, в позе Геракла, раздирающего львиную пасть, причем по левому абрису тела проложил теневую штриховку фона; это создало впечатление чьей-то прически и заставило Пушкина пририсовать вместо льва мужскую голову, у которой миниатюрный Геракл рвет волосы» (курсив наш. — В. Е.)10.
Описание Эфроса достаточно объективно: у Пушкина изображен все-таки Геракл, рвущий волосы из мужской головы, а не Давид, который «держит за волосы» голову Голиафа. Глядя на рисунок, дополним лаконичное определение Эфроса «рвет волосы» несколькими деталями: «миниатюрный» Геракл, стоя на плечах мужчины, ухватился пястью левой руки за пучок волос его прически и тянет эти волосы влево (а не вверх), при этом ноги Геракла широко расставлены для упора, голова его опущена и наклонена в сторону напряженной в усилии левой руки. Для удержания на весу какой-либо тяжести (головы Голиафа) потребовалось бы другое положение руки и фигуры Геракла.
Отметим также, что в художественных отображениях популярного библейского сюжета (например, на картине Караваджо) зритель видит голову убитого Голиафа анфас, но не в профиль, а Давид стоит лицом к зрителю, но не спиной, как Геракл в пушкинской композиции.
Поэтому предположение, что на пушкинском рисунке изображен не Геракл, а Давид с головой Голиафа, не выглядит убедительным. Рисунок содержит в себе, по нашему мнению, элементы шаржа, однако реальную подоплеку и смысл этого изображения мы пока не можем разгадать. Остается довольствоваться описанием Эфроса, попытавшегося хоть как-то объяснить возникновение этой достаточно странной пушкинской композиции.
Таким образом, название пушкинского рисунка, воспроизведенного в дополнительном томе большого академического собрания сочинений, «Фигура Геракла или Давида» — достаточно произвольно: зримых признаков Давида обнаружить в рисунке не удается. Кроме того, принятая сегодня атрибуция погрудного портрета мужчины не представляется нам бесспорной. На этом придется остановиться подробнее.
В книге Р. Г. Жуйковой «Портретные рисунки Пушкина» 24 портрета (№ 204 — № 223) определены как изображения Воронцова, однако многие из этих определений вряд ли можно считать окончательными11. Не менее половины изображений исследователи рисунков относили в разное время к другим лицам или к персонажам пушкинских произведений.
Бесспорными, по нашему мнению, изображениями пушкинского антагониста могут считаться лишь его профили на листе с черновиками строфы V главы третьей «Евгения Онегина» (ПД № 834, л. 49 об.), приведенные в книге Жуйковой под номером 213, — в первую очередь его поясной портрет в мундире и эполетах. Этот профиль очень напоминает изображение Воронцова, также в мундире и эполетах, на рисунке К. К. Гампельна, датируемом 1820-ми годами12.
Портрет удивительно выразителен и точен в передаче характера этого сдержанного и безукоризненного в манере поведения, но холодного и властного человека.
При сопоставлении его с интересующим нас погрудным мужским портретом, образующим с фигурой Геракла единую композицию (рис. № 208), возникают некоторые сомнения в том, что оба портрета относятся к одному лицу.
Так, в человеке, изображенном на рисунке № 208, угадывается несколько иной характер, выражение лица несет на себе оттенок мрачности, погруженности в себя, во внутренние раздумья.
Лицо Воронцова на поясном портрете в мундире (№ 213), напротив, обращено вовне, взгляд устремлен навстречу кому-то.
Можно отметить и некоторые чисто внешние различия: в портрете № 208 подчеркнуты черные бакенбарды, спускающиеся до уровня губ, в том же портрете в месте перехода лба к носу линия профиля образует явный уступ — обе эти детали отсутствуют в поясном портрете генерала, нет бакенбардов и на рисунке Гампельна. Кроме того, на портрете № 208 волосы, судя по пряди, зажатой в руке Геракла, зачесаны назад и довольно длинны, в то время, как на портрете Воронцова (№ 213) светлые волосы ниспадают на лоб, стрижка короткая; имеют также отличия очертание верхней губы и брови.
Возможно, все эти отличия вызваны несовершенством более раннего рисунка № 208 (Пушкин еще недостаточно постиг черты лица портретируемого). Но, даже если бы на нем был действительно изображен Воронцов, рассуждения о наметившемся уже в конце октября 1823 года соперничестве с ним Пушкина на любовной почве вряд ли имеют основания: характер отношений поэта с его женой в тот момент не позволяет сделать такого вывода.
Воронцова приехала в Одессу 9 сентября 1823 года13, и Пушкин мог быть представлен ей в один из ближайших дней. При этом нельзя не учитывать, что графиня вскоре перестала выходить в общество по причине беременности — 23 октября она родила сына. Не появлялась она на людях и какое-то время после родов.
Т. Г. Цявловская, посвятившая разбору отношений Пушкина и Воронцовой объемную статью, считала, что роман с нею начался не в октябре и «не в ноябре (как было высказано предположительно в „Летописи…“, с. 413), а позднее». По ее мнению, в декабре 1823 года Пушкин ощущает «только „предвестие любви“ к Воронцовой»14.
Далее исследовательница пишет: «Надо теперь отказаться и от мысли, что черновые стихи „Когда желанием и негой утомленный…“, написанные в ноябре 1823 года, обращены к Воронцовой, То, что они вошли — в измененном виде — в стихотворение „Желание славы“, посвященное, бесспорно, ей, оказывается, не имеет значения. Отрывками из недописанных стихотворений Пушкин постоянно пользовался впоследствии для других произведений, не связанных с первыми замыслами и их вдохновительницами.
И стихотворение „Все кончено, меж нами связи нет…“, написанное в январе — начале февраля 1824 года, считать обращенным к Воронцовой более не приходится»15.
Отметила Цявловская и то, что именно в этот период (октябрь — ноябрь) написаны проникнутые ревностью и страстью любовные стихи к Амалии Ризнич, роман с которой, судя по стихам, был в это время в полном разгаре: «Ночь» («Мой голос для тебя и ласковый и нежный…») — 26 октября; первая редакция стихотворения «Желание славы» («Когда любовию и негой утомленный…»); «Простишь ли мне ревнивые мечты…» — 11 ноября; необработанный отрывок «Как наше сердце своенравно…».
К таким же выводам (роман с Воронцовой начался не в октябре и не в ноябре) склоняет нас принятая сегодня датировка графических изображений Воронцовой в черновиках поэта.
Портреты Воронцовой, датируемые ноябрем — декабрем 1823 года, являются пока только приметами зарождающегося чувства к ней. Даже в это время, не говоря уже о конце октября, когда появилась странная композиция с фигурой Геракла, перспектива какого-либо поединка с Воронцовым из-за его жены вряд ли могла явиться в воображении поэта — роман с графиней только начинался, а возможно, как считала Цявловская, был еще впереди.
Отметим, кстати, что изображения Воронцова появлялись в рукописях Пушкина за тот же период лишь три раза. Минимальное количество портретов Воронцова в ноябре — декабре 1823 года свидетельствует, на наш взгляд, о том, что надменный и властный сановник мало занимал мысли Пушкина в это время…
Итак, пушкинская композиция с Гераклом, рвущим волосы из головы мужчины, отдельными чертами лица якобы напоминающего Воронцова, по изложенным причинам не может быть признана графическим воплощением содержания эпиграммы «Певец Давид был ростом мал…». А эпиграмма, по принятой ныне датировке, не может относиться к Воронцову. Предположительно она может быть отнесена к Толстому-Американцу, однако более определенные заключения пока не могут быть даны ввиду отсутствия необходимых аргументов.
Пора также, как нам представляется, пересмотреть принятые ранее текстологические решения. Ведь по существу пушкинский текст последних двух стихов (то есть половины эпиграммы) нам неизвестен. Мы имеем лишь варианты отличающихся друг от друга редакторских прочтений. Сегодня их, по крайней мере, три: вариант Ефремова в издании 1903 года, вариант академического собрания сочинений и теперь еще вариант Фомичева, никем не принятый, но и никем пока не опровергнутый. В такой ситуации представляется более оправданной публикация последних двух стихов эпиграммы по автографу: с сокращениями слов до тех начальных букв, которые имеются в автографе, если эти буквы могут быть уверенно прочитаны.
1Сочинения А.С. Пушкина. СПб., 1903. Т. 1. С. 502.
2Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М., 1997. Т. 19. С. 24. Судя по количеству угловых скобок и вопросительных знаков, каждое слово читается предположительно.
3Фомичев С. На графа Толстого («Певец Давид был ростом мал…») // Фомичев С. Новые тексты стихотворений А. С. Пушкина. СПб., 1996. С. 40.
4Хроника жизни и творчества А. С. Пушкина. М., 2000. Т. 1, кн. 1. С. 20.
5Фомичев С. Указ. соч. С. 39—40.
6Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. М., 1999. Т. 1. С. 504.
7Там же. С. 293.
8Там же. С. 569.
9Сурат И. З. Две заметки к рисункам Пушкина // Московский пушкинист, IV. М., 1997. С. 281—283.
10Эфрос А. Рисунки поэта. М., 1933. С. 252—254.
11Жуйкова Р. Г. Портретные рисунки Пушкина. Каталог атрибуций. СПб., 1996. С. 106—112.
12Воспроизведен в книге Ю. М. Лотмана «Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского двора (ХVIII — начало ХIХ в.)». СПб., 1994, между с. 224 и 225.
13Цявловская Т. Г. «Храни меня, мой талисман» // Утаенная любовь Пушкина. СПб., 1997. С. 379.
14Там же. С. 303. Цявловская имела в виду «старую» «Летопись…».
15Там же.