А вот в 1965-м они заговорили. И, конечно же, заиграли! В Праге тогда были очень приличные музыканты и жутко модный и модерновый джаз-бар «Ялта».
Он располагался в гостинице с тем же названием, куда селили весьма серьезных советских гостей — писателей, например. Но в основном — высоких партийных командированных. Об этом отеле все говорили: здесь под землей вырыты глубокие-преглубокие бункеры, где важные персоны могут укрыться в случае атомной войны.
Уж и не знаю — пустили бы в эти тайные убежища писателей? Или оставили б снаружи — на общих основаниях…
Мне очень нравилось в этой «Ялте». Еще и потому, что в то время я уже начал влюбляться в Крым. И город Ялта был там моим любимым местом (после Коктебеля) — одним из самых «обжитых» нашей тогдашней писательской компанией. Там можно было встретить Беллу Ахмадулину, Булата Окуджаву, Рождественского, Евтушенко, меня и еще немало друзей. Нам было весело вместе. И вот в чудной Праге я услышал отголоски тех крымских приключений.
Как-то я пришел в бар «Ялта» в забавной такой кепочке. Ее подарил мне жуткий интеллектуал — американский профессор Беллингтон. Он приехал в Москву, мы отчаянно напились в каком то Доме — то ли журналиста, то ли актера — вывалились на мороз, и я сказал: «Чтоб ты не сдох, я тебе дарю свою меховую шапку». И отдал. А он мне отдал эту «всепогодную кепку» — «кепи олл сизонз». И вот в этом невероятно стильном головном уборе я прибыл в Прагу. И так мне понравилось, как играл пианист в баре «Ялта», что я кепочку отдал ему. А какое-то время спустя она уже выпрыгнула в другом заведении. Оказывается, он передарил ее. И модный головной убор пошел гулять по Праге, по Европе, по миру… Я про эту кепи написал рассказ. Он потерялся — не могу найти. А кепка время от времени попадается. То там, то сям. Тогда в Праге было очень хорошо.
Эту историю писатель рассказал мне у себя дома — в знаменитом сталинском небоскребе на Котельнической набережной. В высотке, уставленной скульптурами, увитой каменными гирляндами и увенчанной звездой — в квартире, где на стекле, в нижнем углу окна была заметна выцарапанная надпись: «строили заключенные».
Сегодня эта параллель Прага—Ялта звучит не слишком уютно. Но этот отель и этот бар доступны публике до сих пор. И все так же модны. Хотя, насколько мне известно, джаз там уже не играют.
От этого первого визита в Чехословакию у Аксенова осталась такая масса ярких впечатлений, что он прозвал город «Злачная Прага». Узнал он и немало любопытнейших историй. Одна из них тоже причудливо связывает Чехию и Крым.
— Там в семье эмигрантов из России, — рассказал мне Василий Павлович, — был сын Сергей — младшеклассник. Он отлично говорил по-русски. И когда с визитом прибыл Хрущев, Сережу выбрали приветствовать всесильного гостя. Парень вышел и на чистейшем русском произнес речь. Никита Сергеевич растрогался.
— Бог ты мой! — воскликнул. — Как тебя звать?
— Сергей.
— Как же ты русский так здорово выучил?
— Я из русской семьи.
— А кто твой папа?
— А он в СССР сидит в лагерях…
Хрущев поставил его рядом с собой и иногда с ним заговаривал. Тут из-за туч вышло солнце, и Сергей надел западногерманские солнечные очки.
— Что за очки у тебя? — спросил Хрущев.
— Это от солнца, Никита Сергеевич. Хотите, подарю?
И подарил.
А Хрущев, как ребенок, был совершенно счастлив. И вот через несколько месяцев мать мальчика приглашают в советское посольство и сообщают: «Ваш муж на свободе. Живет в Керчи… С новой семьей. Приглашает в гости».
Она не поехала. А мальчишка какое-то время жил там с отцом. Представляете, чем Никита отдарился Сереже за очки…
Сегодня хорошо известно, как много русских эмигрантов первой волны было арестовано и исчезло, когда в Прагу пришел СМЕРШ. Так что трагическая судьба Сережиной семьи не удивляет. Не особенно удивляет и сама эта странная аксеновская сказка-связка: Прага—Ялта. Ведь в его романе «Остров Крым» на фантастический свободный и прекрасный остров, так похожий на свободный мир, как и на устремленную в него Чехословакию — в 1968 году — тоже садятся советские десантные самолеты и вторгаются бронированные колонны…
РАЗДАВЛЕННЫЙ ТАНКОМ
Удивительно: дата вторжения войск Варшавского договора в Чехословакию и важный день в жизни писателя Аксенова драматически совпали. Сигнал советского командования о вступлении в сопредельную страну «Влтава-666» — какой зловещий символизм! — поступил в готовые к выдвижению войска в 22 часа 15 минут 20 августа 1968 года. В тот же день Василий Аксенов праздновал свое тридцатишестилетие.
Ввод войск готовили в тайне. В тот летний день ни советское телевидение, ни радио, ни западные «голоса» ни намеком не сообщили о скорой беде. И этой теплой ночью на вечеринке в крымском Коктебеле подвыпившие писатели, поэты и музыканты говорили о высоком, ухаживали за дамами и травили байки. А тем временем на территорию Чехословакии входили машины с пехотой и танки.
В два часа ночи на аэродроме в Рузине «голубые береты» уже выкатывали из транспортных АН-12 технику, захватывали диспетчерскую башню и мчались по намеченным маршрутам — занимать ключевые объекты.
«Задание четкое — изолировать группу вражеской агентуры в журнале „Я И ТЫ“. …Выкатили мы из „Антона“ броневичок-амфибию и поехали. С нами патриот этой страны, бывший бухгалтер из госбезопасности. Хорошая машина, приемистая, остойчивая на волне… только ни ху… только мало пригодна для средневековых европейских городов…» Так Василий Аксенов в романе «Ожог» описывает фрагмент этой операции словами персонажа — ее участника — майора ВДВ Гриши Колтуна.
«Значит, едем по спящим улицам враждебного города братской страны. — продолжает майор. — Ребят привлекает содержание витрин, в частности, трикотажные изделия, однако морально-политическое в подразделении на высоте…
Вдруг наш чех — ля-ля-ля, стоп мотор, соудруги! Прыгнул и растворился в темноте. Значит, правильно про него говорили, что жулик, что казенные деньги у Дубчека спиз… простите, тяпнул — и к нам, на родину социализма, мотанул.
Куда ехать? Никто не знает. Видим, еврейка идет в штанах. Медленно едем за ней, спросить дорогу стесняемся в связи с незнанием языка. Дождь начинает капать, положение серьезное. Вдруг… останавливается эта проститутка на углу, нажимает на тросточке кнопку, и из тросточки, товарищи, выскакивает… Сержант Шаликоев Равиль — отличная реакция у парня! — дает очередь. Оказалось, не оружие, зонтик с кнопкой. Увы, одной блондиночкой стало меньше. Сказалось отсутствие опыта у сержанта Шаликоева, но реакция не подвела!»
* * *
Да... «Ожог» — книга порой очень жесткая. Но эта жесткость — переплавленная в текст почти невыносимая боль, которую испытал Аксенов, узнав о вступлении советских войск в его любимую страну. Грозная броня, давившая «Пражскую весну», раскатывала и его надежды. Как и ожидания очень многих советских «шестидесятников», веривших: вот сейчас Дубчек, Млынарж и их соратники победят, и все изменится. Будет сделан первый с 1917 года шаг к «социализму с человеческим лицом». Тогда красный железобетон затрещит и посыплется по всему соцлагерю. И скоро дойдет и до кремлевских твердынь.
Но эти иллюзии интеллигенции придавил тяжелый кирзовый сапог.
А гусеницы краснозвездных машин размазали те же упования многих европейских и американских леволиберальных интеллектуалов. Больше того — их доверие к Кремлю и уважение к марксизму. Его советская версия, как и в дни венгерского восстания 1956 года, предстала во всей своей карательной ощетиненности.
Для Аксенова лично это был страшный удар. Травма на долгие годы.
У его друга Эрнста Неизвестного есть скульптура «Раздавленный взрывом». А у писателя в романе «Таинственная страсть» — эпизод: Хрущев на знаменитой выставке в Манеже кричит скульптору рядом с этой фигуркой: «Ты хочешь сказать, что на себе испытал действие взрыва?» А тот: «Так точно, товарищ Хрущев… Во время боев в Померании в составе Третьего Белорусского фронта я был раздавлен взрывом». Эрнест — фронтовик, был чудом собран докторами по кускам после ранения в бою с нацистами. Ну, а Аксенова «раздавили» свои танки в Праге. И собираться ему пришлось самому. Вот тогда и стало окончательно ясно: эти — не свои.
* * *
Меж тем, в «Ожоге» десантники мчатся к цели.
«…Мы выехали на маленькую площадь с фонтаном и неоновой вывеской. Как старший по званию я стал эту вывеску читать. Какого хе…, думаю, все буквы через ж… через пень-колоду: первая Я, но поставлена наоборот, вторая нормальная Е, дальше какой-то жучок вроде нашей гусеницы, за ней — родная надежная Т и дальше вполне понятное очко. Потом опять Я, раком поставленное. Затем обыкновенное А. А затем, товарищи, просто номер. И в конце — снова посадочный знак — дорогая каждому десантнику буква Т.
Догадались, товарищи? Открываю завесу — это я… забыл о наличии за рубежом латинской азбуки. Вывеска-то была Restorant, a я прочел ЯЕТАЯТ, минус гусеница и номер. Так, думаю, по-ихнему и будет „Я И ТЫ“!
Стоп машина! Оружие на изготовку! Шаликоев, Гусев, Янкявичус, за мной! Врываемся в помещение, точно — сидит за столом обезьянье племя, длинноволосые мужики. Советская армия! Встать! Лицом к стене! Хорошо, что чехи понимают по-русски, в других странах будет сложнее. Произвели обыск. Оружие не найдено… Докладываю в штаб бригады: оперативная группа укрепилась в журнале ЯЕТАЯТ. Там ни ху… ни слухом ни духом, банку давят, что ли, слышу хохот. Ах ты, говорят, Колтун, подмосковная акула, да ты ресторан взял с бою!»
Одной из ключевых задач советское командование и политическое руководство считали нейтрализацию интеллектуалов и журналистов. Фрондерские дискуссионные клубы, театральные студии, издательства и периодические издания немедленно закрывали. Деятелей науки, искусства и прессы, которая за несколько месяцев либерализации успела стать свободной, заподозренных в нелояльности, сразу задерживали.
«Пиз… конец, думаю, моей карьере! — продолжает майор Колтун, — Задержанных, спрашиваю, отпустить? Ни в коем случае, — отвечают. Едут к тебе особисты.
Что оказалось? Чуваки-то эти и были как раз из журнала „Я И ТЫ“! Прямо на них мы и вышли!
Товарищи попались вполне сознательные, все члены КПЧ и комсомольцы, хоть и хиппатые на вид… Тогда я был представлен к награде. Мы брали их по обоюдному, по обоюдному…»
НОЧЬ НАД КРЫМОМ
К 4:30 утра 21 августа здание ЦК КПЧ в Праге было окружено советскими войсками и техникой. В него ворвались десантники и арестовали присутствовавших представителей политического руководства страны. Несколько часов Александр Дубчек и другие члены ЦК КПЧ провели под их полным контролем.
И об этом не забудет Аксенов. Но не в «Ожоге» и не в «Страсти», а в «Острове Крым», где офицер спецназа, узнав, что при вторжении на остров советских войск его правительство покинуло официальные здания, «был основательно разочарован — чехословацкий вариант, когда он… построил все правительство вдоль стенки с поднятыми руками, сорвался; товарищи оказались не столь сознательные…»
А в Праге наяву дело было сделано: в ту августовскую «ночь падающих звезд, под рассольное утро Единодушное Одобрение с мрачновато-туповатым удивлением оккупировало братский социализм, чтобы сделать его уже не братским, а своим, подкожным» — с горечью напишет Аксенов в «Ожоге».
Те несколько первых суток оккупации стали беспощадным вызовом всем свободомыслящим людям в Советском Союзе. На сотнях кухонь шли жаркие споры и отчаянные дискуссии. То же творится и в «Ожоге» на квартире некоего видного диссидента. Есть и такие, кто «выговаривает Дубчеку за „авантюризм, да и всем чехам — ишь, мол, чего захотели! Нам нельзя, а им можно?..
Как вдруг один, сидящий на окне — „умница, фигура, личность“ — просто опрокинулся на улицу и исчез. Ничего никому не сказал, ничего не оставил, весь спор просидел молча… Он лежал там внизу на боку… а под ним расплывалось темное пятно. Асфальт будто таял».
В 10:00 лидера чехословацких коммунистов Дубчека, главу правительства Черника, председателя парламента Смрковского, главу Национального фронта Кригеля и других вождей «Пражской весны» на БТРах отвезли на аэродром и отправили в Москву.
Но прежде Дубчек по радио призвал людей не допустить кровопролития и повторения венгерской трагедии 1956 года. В ответ граждане, не желавшие мириться с вторжением, начали кампанию ненасильственного сопротивления.
Возможно, потому, что в те часы обращался к людям не только исправный партиец Дубчек, но и не менее известные, но более свободные в своем выборе люди. Например — знаменитый писатель-путешественник Йиржи Ганзелка. И мир его слышал. Слышали и в СССР! В том числе — и в Коктебеле, где продолжалась пьянка в честь дня рождения Аксенова. Вот как он пишет об этом в «Ожоге»: «Тогда, в августе Шестьдесят Проклятого… в кемпинге вся кодла уселась в лужу, где был мусор и репейник… а полурасколотый транзистор все кричал слабым голосом Ганзелки:
— Не молчите! Друзья! Лева, Гена, Коля, не смейте молчать!
А мы и не молчали, мы выли… „Броня крепка и танки наши быстры…“»
Романы «Ожог» и «Таинственная страсть» порой перекликаются — как бы дополняют друг друга. В «Страсти» в ту ночь в парке коктебельского дома творчества за бюстом Ленина находят пьяного Влада Вертикалова (Владимира Высоцкого). Он бормочет: «Танки не пройдут». А подруге кричит: «А ты уходи! Ты еще можешь уйти! Беги в свободную Прагу!»
Он еще не знает о трагедии, но скоро услышит о ней.
Как и другой герой книги Ян Тушинский (Евгений Евтушенко), который «переключил диапазоны… и вдруг прорезалось: „Говорит радио Прага-68“… Затем прозвучал голос Ганзелки, очень хорошо известный Тушинскому по совместным шатаниям по „Злачной Праге“: „Русские солдаты, отказывайтесь выполнять приказы вашего обезумевшего командования! Не стреляйте в братский народ! Русские интеллигенты, окажите нам поддержку, иначе всем — погибать! Янка Тушинский, не молчи! Выскажись! Не смей молчать!“ Всех потряс этот неожиданный адрес: прямо в эту комнату — над полями и дорогами Восточной Европы… между ушастыми башнями заглушек — через пелену закодированных команд и сигналов дезинформации — адресовано на гигантский скифский простор, а приходит прямо туда, куда надо, в Крым».
И снова — Крым. Куда от него не денешься?..
Услышав друга, Тушинский идет писать телеграмму протеста Брежневу и знаменитые стихи «Танки идут по Праге»; возможно — самые искренние в его жизни.
Тут-то — решили его друзья — и конец нашему Янке (то есть Жеке). Однако ж — нет. Неизвестно, как было на самом деле, а в книге поэта пригласил к себе некто в чехословацких очках — очень важный и не чуждый поэзии — похвалил стихи («интересные рифмы, большая искренность») и молвил: «В другие времена, Ян Александрович, вас бы расстреляли за измену Родине. Но сейчас не те времена. Мы с товарищами посовещались и решили направить вас в Соединенные Штаты Америки. Выступайте где хотите и читайте что угодно. Кроме того, мы были бы вам признательны, если бы вы передали одному из представителей администрации — вот тут, на бумажке, его имя — благодарность за невмешательство». И Ян — полетел.
Так или иначе, но энергичный Тушинский, отчаявшийся Вертикалов, остолбеневший Роберт Эр (Рождественский), сам главный герой Ваксон (легко догадаться — кто это) их друзья — лишь скромное здоровое меньшинство, едва светящееся во мгле единодушного ободрения и глубокого удовлетворения, затопившей общество и писательскую среду.
Вот маститый литературный босс Семен Кочевой утром 21 августа радостно лезет с объятьями к собратьям по цеху с яростным криком: «„Роберт, родной! Веришь, сбылось! Наши взяли Прагу!“ …Потрясенный Роберт стоял столбом. „Поздравляю, ребята, поздравляю! Нет, каков Брежнев! Нет, каково наше Политбюро! Решились наконец-то! Вся дубчековская бражка взята под стражу!“
И тут Ваксон взревел неистовым от ужаса голосом:
— Свиньи, палачи!
— Ну, это уж вы слишком. Они, конечно, не палачи, но свиньи — это уж точно. Хотели нашу революцию продать за доллары и дойчмарки!
— Заткнись, говно советское! — еще более страшным голосом взревел Ваксон и пошел прочь».
В этот миг герой Аксенова уходит не только из сомнительной компании в коктебельской аллее. Он покидает все пространство советского. Где отныне для него не остается ничего, кроме той субстанции, коей он только что окатил товарища Кочевого.
НА ВАЦЛАВСКОМ НАМЕСТЬЕ
«Я шел по Пшикопу вдоль траншей… выкопанных для канализации: Прага хотела откачать излишек дерьма, но не успела, — герой «Ожога» бродит в предпоследнюю неделю августа по ночному захваченному городу. — Из предрассветного тумана (или из ревизионистского смога) выплывали туши неподвижных танков. Вялые сумрачные танкисты сидели на броне. Многие читали желтенький выпуск журнала „Юность“, повесть „Затоваренная бочкотара“. Пушки… казались нелепейшими предметами в этой рутинной обстановке.
На Вацлавском наместье возле киосков, торгующих горячими шпекачками, даже и в ту ночь толкался обычный пражский ночной люд: …космополитическая компания пьяных джазистов, два-три таксиста, священник, страдающий, видно, бессонницей… нервный смех, неразборчивая болтовня, клокотание пива…
Священник… стоял чуть в стороне и пил „Праздрой“ мелкими глотками из горлышка, а между глотками затягивался сигаретой. Тень липы скрывала его лицо…
Я и так уже почти догадался, кто передо мной. А возле памятника Вацлаву остановился броневик оккупантов и сильным прожектором осветил тротуар. Тогда я увидел его лицо, две вертикальных глубоких складки на щеках и глаза, с жестковатой усмешечкой смотревшие на меня.
— Хелло, — сказал он.
— Привет, Саня, — сказал я. <…> — Саня, чем занят Бог в эту ночь?
— Грустью, должно быть, — ответил он. — Грустью и жалостью.
— Ему жалко Дубчека?
— Да, и Дубчека тоже.
— А Брежнева?
— Конечно, и Брежнева, и нас с тобой…
— Какой жалостливый старик! А гнева у него нет?
— Ни гнева, ни презрения.
— Значит, сейчас он просто с грустью смотрит на Прагу?
— Да разве на Прагу только?..
— Но, Саня, Саня! Саня, уйди хотя бы из-под прожектора! Что же мне делать, если я весь трясусь от гнева, от презрения, от стыда?
— Так и трясись. Ведь не можешь ты подражать Богу.
— Скажи, Саня, утешь меня, пушку хотя бы он не жалеет? Подлую суку-пушку? Курву-ракету с боеголовкой?
— Утешься, Толя, их он не жалеет. <…>
Со стороны Пшикопа донесся рев — колонна танков начала прогревать моторы.
— Мне надо рвать когти. Не затем я переплывал Берингов пролив в пятьдесят первом, чтобы в шестьдесят восьмом комми меня снова прихватили в Праге».
Это, возможно, один из самых важных диалогов во всем творчестве Василия Аксенова. Его подробный анализ — тема другой статьи. А здесь важно пометить: автор задает самые важные и самые тревожные для него в тот миг жизненные вопросы. И сам же на них, в меру разумения, отвечает. И хотя делает это спокойно, но без оптимизма, видно: Аксенов очень хочет верить, что Бог милосерд и всеблаг. И что Он помилует и спасет Прагу. Автора. И всех противников агрессии и тоталитарного мрака.
Печальный богослов и вечный беглец — Саня Рубченко — исчезает из захваченного города. А автор остается наедине с машиной политического насилия, нелепо втиснутой в интерьер великолепного города, созданного для радости и свободы. И конечно — наедине со своим пониманием: больше нет ни малейшей надежды на то, что чехи освободят и свою страну, и всю Восточную Европу, и лично его. Теперь, стоя лицом к лицу с беспощадной и неумолимой диктатурой, можно надеяться только на себя.
Это осознание было фактически физически невыносимо. Оно вогнало писателя в глубокую депрессию. А попутно — и в серию алкогольных эскапад. Которая, впрочем, как это порой с ним бывало, обернулась неожиданным: он начал работать над своим самым значительным текстом 70-80-х годов — «Ожогом». Романом, который через несколько лет освободит его и от последних пут, связывающих с такой обрыдлой, но такой привычной советской жизнью. Да и от нее самой.
Но и годы спустя — после изгнания и возвращения в новую (как тогда казалось многим, и ему в том числе) Россию — его будут мучить пережитые в 1968-м ужас и боль.
ГОРЕЧЬ СВОБОДЫ
Ужас и боль остаются с нами. Как ни крути. Они имеют свойство, подобно хищным дряням, выскакивать из череды добрых, казалось бы, дней, месяцев и лет.
Ужас войны. Пропаганда стремится заставить как можно больше людей свыкнуться с ним, по обоюдному согласию отдаться «неизбежному», а по возможности и проникнуться единодушным одобрением.
Боль от собственного слабосилия… Что значат наши слова — все эти статьи, книги, лекции и речи — перед оскаленной танковой харей?
Как для многих сегодня, в 1968-м для Аксенова — Москва погрузилась в безнадежную мутную мглу. «Лишь кое-где на западе, как позывные подпольных чехословацких радиостанций, стояли узкие световые столбы». Писатель не скрывал своего отношения к вторжению и его зачинщикам. А те это хорошо видели. Но, зная свою мощь, покамест лишь хмуро посматривали в сторону фрондера да шевелили одним-двумя пальцами, показывая неудовольствие: все реже выпускали в здоровый мир, демонстративно наблюдали за встречами, ограничивали публикации, проверяли на лояльность…
Когда готовилась к печати детская книжка Аксенова «Мой дедушка — памятник», в «Детгиз» пригласили его друга — писателя Георгия Садовникова. На столе главы редакции лежала раскрытая рукопись, а у окна стоял мужчина, которого Георгий Михайлович не раз встречал в издательских коридорах.
— Мы просим вас быть с нами откровенным, — начала заведующая, — где, в каких главах этой рукописи Аксенов завуалировал свои намеки… на события в Чехословакии?
Изумленный Садовников, после придумавший своего удивительного водопроводчика-путешественника Базиля Аксенушкина, ответил, что ничего похожего в книге нет. Повесть открыта нараспашку.
— Ну не мог, не мог Аксенов обойтись без намеков, без чего-то такого, — почти в отчаянии вскричала редактрисса. — Где-нибудь тут замаскированы танки и Прага…
Повесть вышла (ее и теперь помнят те, кто в 70-х читал детские книжки), но давление и ограничения не прекратились. Продолжалось и сопротивление писателя.
В 1979-м оно обернется мятежным «МетрОполем». Открытым столкновением с идеологическими комиссарами из Союза писателей и их партийными командирами. Методичным выдавливанием из страны, отъездом, лишением гражданства и годами успешного литературного и академического труда в изгнании…
А тогда, на рубеже 60—70-х годов, эта почти полная запертость и как бы припертость к стене побуждали Аксенова работать все круче и жестче — превращать «Ожог» в яркое и откровенное свидетельство неумолимой абсурдности жизни в тоталитарном «совке», где для него, быть может, только и осталось понятным, что его любовь, буквы, джаз и
«… призрак баррикады
и юношей-ровесников
уроки
дающих танкам
въехавшим под утро в их город
в молодость
и память навсегда…»
И эта память поможет ему спустя много лет вписать в «Таинственную страсть» — книгу, изданную уже после его ухода — вырываясь из боли и ужаса, все же вписать эпизод в задрипанной коктебельской харчевне, вписать фрагмент с гулянкой растерзанных абсурдом героев — горький, но приподнятый и оптимистический:
— Пьем за свободу!
Массовая публика сделала вид, что ничего не слышала… Ваксон крепко взял за руку Ралиссу и пошел с ней к тем парням. Их уже ждали два граненых… и блюдо хачапури с пылу с жару из отдельной дверцы.
— За свободу Чехословакии! — сказал он.
— За свободу России! — добавил кто-то.
— Гип-гип ура! — воскликнули все и осушили.