«Однажды Адамович меня удивил, спросив в телефонном разговоре, что такое мениск? Это был нефилологический термин, и далекий от негуманитарных наук Адамович не должен был им интересоваться. Я же припомнил из физики, что мениск — это криволинейное натяжение поверхности жидкости. В последующем разговоре выяснилось, что в одном из своих интервью, опубликованном, кажется, в „Литературной России“, Веничка с большой похвалой отозвался о нас с Адамовичем и сказал, что Адамовичу налил бы при встрече полный стакан, а Быкову — даже с мениском, то есть всклень[1]»[2].
В развернутой версии выстроенной Венедиктом Ерофеевым иерархии писателей с некоторыми из них он обошелся по-максималистски сурово и категорично, обделив их и вовсе выпивкой (а что делать, если живешь в «максималистское время»?)[3]. Но тем из них, кого отметил благосклонностью, отнес такие слова: «Надо во что бы то ни стало, когда бы ни жил, быть, по мере сил, честным человеком. Если и трудно». На вопрос же «с кем чувствуете духовную близость?» Ерофеев ответил: «С могучим белорусом Василем Быковым. И еще Алесем Адамовичем. Отличные мужики. Маленькое расположение испытываю к Распутину, и то не очень большое».
И в самом деле, именно о Василе Быкове ― прежде всего как авторе военной прозы ― принято говорить как об очень честном писателе. Война не отпускала его всю его жизнь, а ведь это, ко всему прочему, еще и тяжелая человеческая травма, когда снова и снова приходится мысленно погружаться в тот мир, где нарушено естественное течение жизни, где человек в силу обстоятельств становится подневольным, где цена жизни является величиной совершенно относительной, где, в конце концов, страшно и каждый день можно умереть.
Но что дал тот горький опыт ужасной войны, которую он прошел сам, а затем прожил в своих книгах? В романе «Мертвым не больно» герой подходит к вечному огню, чтобы «приобщиться к памяти мертвых», но вынужден признать, что «вечность» этого огня может оказаться «слишком короткой». В повести «Дожить до рассвета» Быков уповает на человеческую память, на «память о кровавых испытаниях в прошлой войне», которая должна стать «лучшим гарантом мира и существования разных народов на нашей земле». А в итоге мы имеем то, что поколения, выросшие на памяти об этой войне («мы выросли на книгах о войне» ― часто можно услышать от представителей этих поколений), не извлекли из этого опыта НИЧЕГО.
А потому не будем преувеличивать силу воздействия художественной прозы (да и кто, как не поборники воспитательности литературы, как правило, своим личным примером и поведением наглядно опровергают такой к ней подход) и обратимся к спокойным, трезвым и, сравнительно с другими его же произведениями, еще более откровенным мемуарам Быкова, написанным тогда, когда он мог совсем уже открыто говорить обо всем, живя не в Беларуси[4].
О войне
Совершим небольшой экскурс в историю. Мы хорошо знаем, что у России сложилась давняя и бесславная традиция ― не жалеть в войнах «расходного человеческого материала». Свидетельства тому можно найти в правдивых (их, разумеется, меньше, чем выхолощенных и покрытых сусальной позолотой) рассказах, к примеру, о суворовских деяниях.
Жил когда-то такой писатель и путешественник ― Евгений Львович Марков, приходившийся внуком участнику суворовских походов и написавший в 1872 году книжку под названием «Очерки Крыма». В ней очень даже убедительно рассказывается про то, что «слугой царю» Суворов был неистовым, а вот «отцом солдатам» как-то не очень. Во всяких войнах всегда брали массою, числом, солдат не жалея, совершая «восьмидесятиверстные переходы» без отдыха, теряя сотнями людей, «побеждая с огромными потерями». Не говоря уже о карательных операциях и переселениях народов, в которых Суворов участвовал. Книжку эту цензура вряд ли пропустила, да и Марков из министерства просвещения уволился, официальных доктрин не поддержав.
Прошло двести лет. И писатель Василь Быков пишет о том же самом. Вспоминает он, к примеру, так называемую Кировоградскую операцию. Ту самую, за которую маршал Конев получил орден Ленина и которую они со Сталиным считали очень успешной.
«Может быть, если смотреть из Кремля, так оно и было. Но существовал и другой взгляд — взгляд солдата, лежавшего в наскоро вырытом окопе в снежном поле, залитом кровью, исполосованном гусеницами танков, поле, на котором был почти полностью разгромлен наш стрелковый полк.
В наступлении не спали порою целыми сутками. Иногда — ни одного часа. Это, между прочим, одно из изобретений советской военной науки — принудить солдата обходиться без сна. Думаю, ничего подобного не было и нет ни в одной армии мира».
С людьми не считались, и их не считали в буквальном смысле, бросали тысячами в страшные мясорубки. Вот почему оказалось потом так много «неизвестных солдат», пропавших без вести.
«Считали пулеметы, орудия, танки. Даже снаряды и патроны. За них могли притянуть к ответу. Не считали только людей, и отвечал за них лишь Господь Бог.
Несмотря на эти поспешные мобилизации, солдат все равно не хватало — слишком велика была убыль.
Хорошо, если писарь успеет записать фамилии новоприбывших, а то часто идут в бой и погибают неучтенными „активными штыками“».
Так достигались победы, и так, людьми, а не техникой, прикрывались бреши и прорехи на фронте.
Как долго мы слышали мифы о том, что советское вооружение превосходит вооружение других стран. Когда Василь Быков после ранения попал в госпиталь, ему довелось много общаться с другими ранеными, в частности с танкистами, и много горьких слов он услышал о пресловутом «порядке в танковых частях», о качестве и боевых возможностях советских танков и противотанкового оружия. Противотанковую «сорокопятку» они называли просто «хлопушкой», в то время как немецкие «тигры» и «фердинанды» с дальних дистанций успешно прошибали броню советских танков.
«Установленная на тридцатьчетверке 76-миллиметровая пушка их не брала, а они из своей 88-миллиметровой навылет пробивали болванками наши машины. А мы-то, дураки, наслушавшиеся политбесед, считали, что советская тридцатьчетверка — лучший танк в мире. Послушали бы поклонники и пропагандисты этой боевой машины, что говорят те, кто горел в ней, кто, обожженный и раненый, выползал из расколотой и рвущейся брони!»
Там же, в госпитале, Быков услышал песню ― переделку известной казачьей песни «Любо, братцы, любо…» с этой самой горькой правдой о войне:
Первая болванка попала в бензобак,
выскочил из танка сам не знаю как…
А наутро рано ведут в особотдел:
„Почему ты с танком вместе не сгорел?“
Очень виноватый, я им говорю:
„В завтрашней атаке обязательно сгорю!..“
Любо, братцы, любо, любо, братцы жить —
в танковой бригаде не приходится тужить!
Превосходными считались не только советские танки, но и весьма устаревшие к тому времени винтовки образца прошлого века, и ППШ[5] — «автомат, скопированный с финского, который выпускался там еще в 1934 году, и, разумеется, наша суконная шинелка на „рыбьем меху“».
А что, собственно, представляли собой фронтовые госпитали? Чуть не основным медикаментом в них была «ихтиолка ― черная вонючая мазь, с помощью которой лечили почти все раны», пенициллина же не было вовсе. А потому главное «лечение» состояло в хирургических операциях, и только благодаря хирургам было спасено немало жизней. Никакого специального больничного меню, конечно, не предполагалось. Еда мало чем отличалась от фронтовой: каша перловая, иногда пшенная, суп с перловкой или вермишелью, хлеб и чай (с кофе, который на фронте предпочитали пить немцы, вообще мало кто был знаком).
Раненых офицеров старались размещать в зданиях, а вот солдатам доставались конюшни, коровники и свинарники. Очистят от навоза, настелют соломы, сверху набросают плащ-палатки ― вот и постель для раненых. Одеял не было, больные накрывались собственными шинелями и ватниками. А все отопление состояло в печке, сделанной из бочки из-под солярки или бензина, которую топили круглые сутки.
«Литература соцреализма замусолила подвиг во имя родины, партии и Сталина, обходя всю сложность этого явления. Подвиги беззастенчиво и постоянно сочинялись в целях пропаганды, как во время войны, так и в мирное время. Кто не слышал о подвиге комсомолки, которую немцы повесили за поджог конюшни? При этом упор делался на то, что она сказала перед казнью. Сперва это были слова: „Сталин придет“, затем — „партия придет“, соответственно с пропагандистским требованием момента; в этом и состояла суть ее подвига.
Много лет гремела слава героев-панфиловцев, которые (все 28) погибли, не пропустив немцев в Москву. И неважно было, что эти герои после войны живые и здоровые вернулись из плена, — важно было, что пропагандистский миф о них свою функцию выполнил».
Вспоминает Быков и рассказ одного генерала об Александре Матросове. В годы войны генерал командовал батальоном в составе бригады, где служил Александр Матросов, и был свидетелем того, как появилась легенда о знаменитом «подвиге».
«Ее сочинили политруки, чтобы оправдать неудачную атаку, найти в ней хоть какой-то позитив. И нашли в поле убитого бойца, который ближе других подобрался к немецкому блиндажу. Вот и все. Остальное было придумано. Выдумка оказалась важней обычной солдатской смерти в бесславном бою…»
О колхозах
Отец Василя Быкова Владимир Федорович во время Первой мировой войны оказался в плену на территории Германии. Ему пришлось работать в чьем-то деревенском хозяйстве. Кормили пленных очень даже неплохо, их одевали, о них заботились.
«Не то что было годы спустя, в колхозах. Отец часто поминал свой плен добрым словом».
А уж как в эти колхозы агитировали вступать. Особенно вспоминался 1932-й год. В стране разгар коллективизации, а по сути ― «насильственная ликвидация крестьянства как класса». И это в преимущественно крестьянской-то стране ― «классический геноцид, только по классовой принадлежности!..» В итоге ― голод, подневольный труд, раскулачивание.
«Раскулачили мужика, у которого была корова с телушкой. У всех по одной корове, а у этого — с телушкой. Другого раскулачили за то, что летом племянница помогала ему жать жито. А это — использование наемной силы. Третьего раскулачили как саботажника. Не хотел вступать в колхоз, упирался. Вывозили семьями».
Есть было буквально нечего. Ели мякину[6] с травой и крапиву. Урожаи мало того, что были плохими, так еще и все выращенное шло на государственные хлебозаготовки и в семенной фонд. Весь годовой заработок отца в колхозе ― полмешка жита. Одна надежда была ― дожить до осени и дождаться картошки-бульбочки («Первая бульбочка! Уж как ей радовались, наголодавшись за лето!»).
«Жизнь в колхозе стала невыносимой, голод и репрессии гнали людей прочь. Но взрослым бежать из колхоза было некуда, только молодежь и подростки могли найти какой-то выход».
От голодной смерти спасли огороды — сорок соток дедовской земли, которые и кормили семью.
Во время войны было с чем сравнить советскую колхозную жизнь и жизнь вольную в других странах. Даже в уже «советской» (с 1940 года) Молдавии, куда попал Быков.
«В Молдавии провизии было много… В каждом доме — хлеб, даже белый, вдоволь молока, масла, сыра, сушеных фруктов. Колхозы ограбить молдаван еще не успели…»
Или в Венгрии, где советских воинов расспрашивали местные жители про жизнь в колхозах:
«И тогда кто-то из солдат, помолчав, начал брехать — и про деньги, и про хлеб. Старался, чтоб выходило побольше, чем у венгров. Остальные угрюмо молчали».
Была надежда в семье Быковых сразу после войны обзавестись коровой (их единственную в 1943-м пришлось отдать партизанам). Сестру Василя Быкова Валю и других колхозниц послали в Восточную Пруссию, чтобы пригнать оттуда стадо. И обещали за это расплатиться ― каждой выделить по корове.
«Больше месяца гнали они это стадо, пасли и доили по дороге, стерегли пуще глаза каждую корову, а сами терпели лишения, голодали и холодали. <…> Но когда пригнали стадо, оказалось, что все коровы до единой нужны колхозу для развития племенного животноводства. Погонщицы остались с носом».
Размышляя над тем, откуда во время войны у людей, живших в полуголодной колхозной стране, взялось столько силы и храбрости, Быков делает только на первый взгляд парадоксальный вывод ― да оттуда и взялось, из 1930-х годов, «в результате советской дрессировки голодом, истреблением и страхом».
«Когда крестьянству уже нечего было терять, разве что жизнь — свою последнюю собственность. Да и ее не очень-то жалели, такой она стала нестерпимой. Именно эта ситуация послужила психологическим источником многих, удивительных, на первый взгляд, поступков, в том числе тех, которые сейчас называют подвигами.
Немцы загнали белорусскую беду еще глубже. Что было делать крестьянам? Что делает собака или волк, попав в безвыходное положение? Бросается на людей. Белорусы бросились на немцев. От отчаянья. Вот они — истоки белорусской партизанки!..»
О репрессиях
В деревне, где родился Василь Быков, было всего двенадцать дворов. Из двенадцати дворов забрали шестерых хозяев ― «темных колхозников, бывших бедняков». Деревня была в основном православной, но было и несколько католиков ― их арестовали в первую очередь. Производил арест местный оперуполномоченный НКВД по фамилии Перетятькин. Никто в деревню уже не вернулся, всех реабилитировали уже посмертно. Так был арестован и директор школы, в которой учился Василь Быков, когда-то подаривший ему гамаши. Чудовищным преступлением было и то, что в сексотов-стукачей вербовали старшеклассников. На суде над директором школы свидетелем обвинения выступала 15-летняя ученица.
С детства Быков обладал особой чуткостью в отношении чужих несчастий, и когда «участились репрессии, когда сталинский „хапун“ пришел в деревню», он стал дружить именно с теми детьми, у которых родители были репрессированы. Другие дети от «врагов народа» с презрением отворачивались.
Много историй о пострадавших во время репрессий были известны Быкову не по слухам и рассказам, многих он знал лично. Вот история лейтенанта, который женился на дочери репрессированного, отказавшейся отречься от своего отца. «Компетентные органы» требовали у состоявшего в партии лейтенанта либо развестись, либо сдать партбилет.
«Лейтенант был подавлен, мучился, не зная, как быть. От меня он пошел в поселок, купил там спирта, выпил, уже дома, лег на постель и застрелился».
А вот еще одна трагедия однополчанина, младшего лейтенанта Д. Кугультинова, писавшего стихи в дивизионную газету. Он неожиданно исчез, что на войне, конечно, не было столь удивительным. Но после войны выяснилось, что его, калмыка, прямо с фронта отправили в ссылку[7].
Даже «творческие союзы» писателей, художников и т. п. создавались по образцу колхозов и ГУЛАГов, чтобы всех без остатка сгрести в одну кучу, в «творческую неволю, где должный порядок поддерживался руками самих же творцов из числа „наиболее расторопных“», «согласно принципу: сами пишете, сами себя и сажайте».
Пятого марта 1953 года, в обычный серый мартовский день, Быков, тогда все еще продолжавший служить в армии, узнал о смерти Сталина:
«…в класс вошел подполковник Емельянов и явно деланным трагическим голосом объявил, что час назад умер великий Сталин. Все встали, постояли минуту с окаменевшими лицами, а я подумал: „Слава тебе, Господи! Может, хоть теперь что-нибудь изменится к лучшему!“
Ни одного своего товарища по курсам я не видел плачущим из-за того, что умер Сталин. Люди затаенно молчали».
1968 год
Быков был счастливым обладателем коротковолнового транзисторного японского радиоприемника и по ночам слушал «Радио Свобода», BBC, «Голос Америки». В августе 1968-го особенно хотелось знать про Чехословакию, на которую «нацелился кровожадный блок НАТО», а «миролюбивый Варшавский блок готовился ее спасать».
Той августовской ночью шум и грохот не дали ему уснуть ― «по улицам шли колонны грузовиков, в подъездах стучали двери и топали какие-то люди, раздавались громкие голоса». На Гродненщине шла мобилизация. Передовые части уже вошли в Чехословакию, в Беларуси готовили резервную армию. Поэтому призывали всех запасников, формировали военные подразделения. Телефонная связь той ночью не работала. Резервников держали на польско-чехословацкой границе в ожидании ответной реакции блока НАТО на вторжение в Чехословакию. Но НАТО предпочло не вмешиваться.
«Это вызвало восхищение определенной части гродненцев — ага, испугались могущества нашей Советской Армии! О чехах говорили: свободы им захотелось! Мы вот живем без свободы, но ведь не бунтуем. А им свободу подавай. Еще чего! И так рассуждали не самые худшие и не самые недалекие люди из числа наших знакомых...»
О «белорусском страшилище» ― национализме
В октябре 1988 года по инициативе Зенона Позняка[8] было основано образовательное и социально-историческое движение «Мартиролог Беларуси» для сбора документов о сталинских репрессиях. Тогда же был создан и Белорусский народный фронт «Возрождение» (БНФ), первый съезд которого прошел в Вильнюсе после запрета проводить его в Минске. Сейчас странно вспоминать о том, что в начале деятельности БНФ к нему примыкал Лукашенко, впрочем, быстро порвавший с ним ввиду отсутствия перспектив для собственного карьерного роста.
К сожалению, писателей в новом движении было всего трое, включая Василя Быкова. Остальные предпочли воздержаться.
Главной задачей БНФ, помимо демократизации общества и ограничения власти коммунистов, было национальное возрождение Беларуси, прежде всего национальной культуры и языка.
«Национальный язык белорусов, как и сто лет назад, оскорбительно попирался на всех уровнях, вытеснялся русским, хотя официально это не признавалось. Напротив, официально власти трубили о расцвете белорусского языка, что вводило в заблуждение и заставляло думать о каком-то недосмотре в отношении языка, о каких-то ошибках, которые можно исправить».
На самом же деле обучения на белорусском языке практически уже не было. И если на периферии еще можно было найти полностью белорусскую школу, то в Минске не осталось ни одной.
«Мы с горечью говорили, что при таких темпах русификации через каких-нибудь 20―30 лет белорусскую книгу некому будет читать. <…> И если у нас еще не полный тупик, то лишь благодаря нашей национальной элите, прежде всего ― горсточке белорусских писателей. В полностью русифицированной, коммунизированной стране они еще не утратили смелости писать на родном языке и держаться за какие-то остатки древней культуры».
Во главе Союза писателей Беларуси тогда был некто Шамякин, 22 года бывший депутатом Верховного Совета БССР, из них 14 лет его председателем. Именно при нем состоялось голосование за исключение из конституции БССР статьи, в которой белорусский язык был признан государственным языком республики.
«Ну и что, говорят, перейдете на русский. Что, русский хуже?»
Сторонников национально-освободительного движения в Беларуси называли «фашистами, немецкими прихвостнями, полицаями», как фашистским признали и бело-красный флаг, под которым якобы немцы вместе с полицаями во время войны расстреливали евреев. Позняка, несмотря на то, что он 1945 года рождения, также объявили полицаем, как и его отца, погибшего на фронте.
На президентских выборах 1994 года народ выбрал не Позняка, а «жесткого, напористого, прагматичного директора совхоза» Лукашенко, «идеи которого были просты и до конца понятны». И состояли они в том, чтобы поклониться в ножки России и выпрашивать у нее хлеб, бензин, газ и проч.
Не до национального самоопределения и не до возрождения национальной культуры было народу, привыкшему еще с советских времен материальным потребностям отдавать предпочтение по той простой причине, что способ их удовлетворения всегда был нелегким. К тому же национализм как явление был отчасти дискредитирован немецким нацизмом и итальянским фашизмом.
«Вместе с тем едва ли не все государства Европы (и не только Европы) образовались в прошлом на базе национализма. Именно национализм создал необходимую форму организации общества — государство, которое, как писал Н. Бердяев, существует „не для того, чтобы превратить земную жизнь в рай, а для того, чтобы не дать ему окончательно превратиться в ад“. В основе национализма — врожденный эгоизм, черта, свойственная каждому живому существу. Горе тому организму, в котором эта черта выражена недостаточно сильно, как плохо и то, если она выражена чрезмерно. Национализм как внутренний фактор организации общества издавна называется патриотизмом, а распространяющий свои претензии на остальной мир есть шовинизм или империализм».
Быков сетует на то, что в Беларуси национализм всегда был выражен столь слабо, что его даже нельзя было признать умеренным. В то же время как агрессивные формы национализма в разные времена приобретали различные очертания, как то, например, в России в виде империализма и шовинизма, а в Германии ― нацизма. Белорусскому обществу недоставало как раз того самого внутреннего эгоизма, который необходим для самоидентификации нации и национального самоутверждения.
«Белорусы все еще дискутируют, стоит ли этого добиваться? Враги белорусчины, разумеется, доказывают, что не стоит, есть идея получше — „интеграция“ с Россией, все тот же русский плен, но он дает хлеб. (И бензин, и газ, и промтовары.) Почти по Библии: завоюйте нас, но накормите нас. А еще утверждают, что Беларусь не может существовать независимо в этом хищном мире, где все решается силой. Но ведь другие европейские страны с куда меньшим народонаселением и территорией существуют и живут неплохо. И никто не посягает на независимость и свободу маленькой Швейцарии, или Австрии, или Венгрии, или Дании. Даже крохотные Люксембург и Андорра процветают».
Василь Быков, заставший 90-е годы и наблюдавший за попытками в России установить хоть какое-то подобие демократической системы, в целом не слишком верил в то, что пришедшей свободой, пусть и относительной, общество сможет достойно распорядиться. И сомневался в том, что это возможно в стране, где по-прежнему все еще «не прекращаются позорные войны, всюду льется кровь, уничтожается свобода слова, а главной государственной идеей становится все тот же национал-империализм».
Должно быть, свой путь к свободе каждому суждено пройти отдельно. И, наверное, не только для человека, но и для страны индивидуализм — не самый худший путь. Может, не наилучший, но и не наихудший, — в основе коллективной свободы лежит свобода индивидуальная. Что до меня, то мой логос определенно пессимистический, хотя моя душа жаждет оптимизма. Как когда-то писала великая Леся Украинка:
«Без надії сподіваюсь…[9]»
[1] Всклень (устар.) ― полностью, до краев.
[2] Быков В. Долгая дорога домой. М., 2019. С. 372.
[3] Об этом Венедикт Ерофеев говорил в интервью с И. Тосунян: «Я измеряю размах и значимость писателя тем, сколько бы я ему налил, если бы он вошел в мой дом. Отчего бы не мерить такой меркой? Белову я бы не налил ни капли, Астафьеву — 15 граммов, Распутину — граммов 100. Василю Быкову — целый стакан с мениском. А тем более Алесю Адамовичу. А больше и некому. Фазиль Искандер пусть сам бегает за выпивкой в своих тренировочных штанах. Я его не люблю за его невлюбленность ни во что и любование самим собой. О ком еще говорить? Неужели об Айтматове, которого я удавил бы своими руками?» (Ерофеев В. Мой очень жизненный путь. С. 512).
[4] Мемуары «Долгая дорога домой» были окончены в 2002 г. С конца 1997 г. В. Быков жил в Финляндии, Германии и Чехии. Книга воспоминаний (ее оригинальное название «Доўгая дарога дадому»), как и все книги Быкова, была написана на белорусском языке. Перевел ее на русский язык белорусский писатель В. Е. Тарас.
[5] ППШ ― пистолет-пулемет Шпагина, разработанный в 1940 г. конструктором Г. С. Шпагиным и принятый на вооружение Красной Армии 21 декабря 1940 г.
[6] Мякина ― отброс, получающийся при молотьбе хозяйственных растений. Состоит из мелких, легко опадающих частей колосовых и бобовых растений, то есть шелухи.
[7] Депортация калмыков (операция «Улусы») — акт геноцида против калмыцкого народа, операция НКВД, принудительная высылка из мест постоянного проживания этнических калмыков в 1943—1944 гг. в районы Урала, Сибири и Средней Азии.
[8] Зенон Станиславович Позняк (белор. Зяно́н Станісла́вавіч Пазня́к, род. 24 апреля 1944 г.) — белорусский политик и общественный деятель, диссидент, археолог, искусствовед, писатель.
[9] Из стихотворения Леси Украинки «Contra spem spero!» (надеюсь вопреки надежде). Есть в нем и такая строфа:
«Ні, я хочу крізь сльози сміятись,
Серед лиха співати пісні,
Без надії таки сподіватись,
Жити хочу! Геть, думи сумні!»
(Нет, хочу я сквозь слезы смеяться / В горе петь песни / Без надежды надеяться / Жить хочу! Прочь, печальные мысли!)