Юрий Федорович Гончаров (1903―1929) родился в Замостье (Польша), где его отец, казак станицы Каменской Области войска Донского Федор Гончаров, в это время проходил службу. Учился в Каменском реальном училище, после начала Первой мировой войны переведен в Донской Императора Александра III Новочеркасский Кадетский корпус.
Литературным творчеством Юрий Гончаров занялся уже будучи в эмиграции. Первые его маленькие рассказы появились в рукописном журнале «Донец на чужбине» в Египте.
После переезда в Болгарию и недолгого там пребывания отправился в Чехословакию, нелегально добравшись сначала до Вены, а затем пешком через границу в город Брно. Окончил электромеханический факультет Политехнического института. Сотрудничал с журналом «Вольное казачество», входил в состав его редколлегии, а позднее (после переезда в Прагу) стал ее председателем.
Умер в возрасте 25 лет от сердечного приступа.
Рассказ «Зеленая дрема» был впервые опубликован в пражском журнале «Вольное казачество» (№ 1, 1927). Трогательная история непутевого пьяницы Тишки Зотова могла бы быть воспринята читателем как не слишком мудреная притча, со всеми ее сказочно-сказовыми особенностями и некоторым даже назидательством, если бы не ее необыкновенный, возвышенный конец. Финал, в сущности грустный, но очень светлый, на самом деле разворачивает все предыдущее повествование так, что в ретроспективе герой видится чистым и безгрешным. И очень подлинным, как сама природа, с которой он, дитя этой природы, соединился навечно.
Рассказ печатается с незначительными сокращениями.
Стоял безмолвный и бесславный
Один в степи забытый бог,
И я пред ним сухие травы
Рукою грубою зажег…
Борис Кундрюцков1
Ублажил Тишка Зотов водяного, ― ох, как ублажил!
Качаясь от разбиравшего хмеля, долго ныл и жаловался рыбалка2 кому-то на другом берегу реки, размахивая корявыми ладонями. Жаловался на свое горемычное житье: вот у Федьки Чертоусова каждый день в самоловах рыбы полным-полно, и перетяжки никогда не рвутся, а у него ― хоть и не заглядывай в сапетку3 ― разве что на смех пара пескарей сдуру сядет на крючки, а в самоловах ― лягушки да раки; горе ― да и только!
Федьке денежки так сами и ползут в кубышку, а тут стыдно на людей глядеть: каждый чумазый мальчишка в станице срамит: «Ну, уж и рыбалка!.. Тишка-то?.. Да ему разве что блох ловить…» Просто сказать ― житья нету на белом свете!
В лесу над рекой благодать; зеленые кружева виснут и тянутся к небу, тишь… Жалуйся на кого хочешь сколько угодно, никто не мешает.
И, высунув голову из воды, молча и внимательно слушает рыбалку заплетенный тиной мокрый пень или, Бог его знает, кто такой. У рыбалки хмельная муть в голове, и, может быть, оттого и кажется, что у пня шевелятся острые в рыжей шерсти уши…
Отведя душу, успокоился Зотов, вытащил из засаленного кармана синих когда-то шаровар полбутылку, отхлебнул глоток и, подумав, великодушно швырнул посудину в реку…
― Н-на!.. Пей себе на здоровьице!.. Угощайся!..
И, удержавшись на ногах, приосанился; стукнул себя гордо кулаком в грудь и, вихляясь на стороны, зашагал прочь ― в темную зелень леса.
Вот так-то и заколотилась у водяного с Тишкой Зотовым, заядлым рыболовом и пьяницей, дружба.
Правду сказать, давно уже и сам водяной зуб имел на Чертоусова; ядовитый старик Чертоусов ― недаром в станице его попросту Гадюкой зовут. Вечерком, когда, поднявшись со дна, выставил однажды водяной голову на воздух, Гадюка его случайно и огрел свинцовым грузилом по башке. Водяной же любит уважение к себе.
С той поры счастье повернулось к Зотову: рыба, самая отборная ― сазан, сула4 и чехонь5 ― валом повалила в Тишкины самоловы и сети, чему весьма дивился Чертоусов. Затаив злобу, несколько ночей караулил свои снасти, будучи твердо уверен, что Тишка у него всю рыбку выбирает. Не поймав никого, не разубедился Гадюка, а лишь больше накопил и спрятал под бровями подозрительной злости и дал себе слово в случае чего намять шею Зотову ― за мое почтение.
Другой казак на месте Зотова в гору сразу пошел бы, забогател бы ― рыбу на базаре в станице нарасхват берут; Тихон же Григорьевич так и остался Тишкой, в тех же выцветших шароварах и рыжих, будто ржой изъеденных, сапогах. Продаст наловленное ― и в кабак…
Парочку же лучших сазанов покрупнее всегда относил Зотов троюродной племяннице своей Алене Андреевне Гавриловой ― учительнице.
А водяному ― что? Водяной, если бы попросил рыбалка, вместо чикамасов6 и сулы насыпал бы ему серебра полный казан. Добра у водяного в каменных кладовых под водой ― посчитай-ка, попробуй!..
***
Очертив по синему атласному небу огненный круг свой, розовым душистым вином наполнив воздух, покатилось вечернее солнце на отдых, туда, за лесные верхушки, в золотую берлогу… Тотчас посинели деревья и стали воздушней, в мягкие невесомые терема стали густиться сумерки… И, смыкаясь, в синюю вечернюю темь попятились раскидавшиеся всюду у реки деревья, пока задумчивый мрак не покрыл все мягкой сумеречной шапкой…
И, когда в черную иззубренную стену сожмется лес, и кто-то начнет вышивать на темно-синем шелку неба затейливые серебряные узоры, пробудится водяной в густом илу на дне реки под корягой; выберется из тины и, выставив темно-зеленую плешь над поверхностью воды, хрипло крякнет с удовольствием:
― Здóрово ангелята купол изукрасили… Ну, и у меня на дне не хуже…
В вечернее время любит прохлаждаться водяной, сидя по грудь в студеной воде. Любит глядеть, как по кустам и меж деревьев куролесит и потешается всякая лесная и водяная нежить и небыть…
Попозже, может быть, придет на берег из станицы Тишка с бутылкой водки, огурцами и таранью для закуски, поздоровкается и, сев на траву, почнет рассказывать водяному всякую всячину. <…>
Блаженствует брюхач-водяной, слушая разглагольствования рыбалки и шумную вечернюю кутерьму, что нечистая сила поднимает поздно в лесу. Хорошо у реки…
А там, глядишь, серпом взлетит на небо молодой месяц, и смуглотелые водяные девки начнут хороводить и играть песни. Боится их Зотов, а не может оторвать глаз от чудесного зрелища…
― Ишь, бесстыдницы, расплясались… Срамота! ― ворчит рыбалка и, позабывшись, добавляет:
― Откуда ее тут столько нечисти берется, мать честная?..
Водяной от последних слов сразу передергивается и придушенным голосом рычит по воде:
― Тишка!.. Опять!.. Кого поминаешь… сволочь!..
<…> Не нравится водяному еще, когда, упившись, начнет рыбалка икать и хныкать на судьбу.
― Связался я вот, скажи на милость, с нечистой силой… загубил душу. Ни тебе теперь на исповедь к попу сходить нельзя, ни в церковь… Ох, пропал я, пропала моя головушка…
― Не ной, нудьга, ― лениво рокочет водяной, ― успеешь и в церковь сходить… Можешь и к попу. Только ваши станичные попы дюже ученые, они тебе и не поверят; к причастию не пустят: «упился» ― скажут. А сходить к попу можешь, чего ж не сходить, ― благосклонно разрешает брюхатый.
Но Зотов, к самому себе разжалобившись, не слушает…
― Надась зашел я в церкву-то… Стал в уголку, и такая меня жуть взяла, что и сказать нельзя. Как глянет на меня с врат Архистратиг огненными очесами, так и полез назад из церкви. Страшен он и сияющ ликом, невозможно на него греховному человеку глядеть… Нет, видно попаду я в ад… Ах, и на что ты меня, маменька родная, на свет родила… Да и куда ж мне теперича буйную головушку свою сложить!..
Как-то надоело водяному слушать глупое пьяное нытье. Рыкнул, аж лес содрогнулся:
― Эй! Девки!.. А ну, помните его хорошенько!
И не успел глазом моргнуть Зотов, как налетели бурей со всех сторон голотелые сонмы и, с хохотом тиская, щекоча и подбрасывая, понесли в воду.
― Господи Иисусе!
Водяным девкам только попадись в руки! Груди у них горячие и упругие ― от прикосновения в огонь превращается кровь, а начнут мять да тискать ― в ледяной воде пот ручьями польется с живого человека. Поцелуи их тягучи и ядовиты, сладостной отравой пронизывают тело и от ласк их, как пьяный, шатается после обеспамятевший человек. Им же ― веселье.
Вот когда, охватив рыбалку жарким живым кольцом смуглых тел, закружили и завертели они Зотова, предостерегающе донеслось по воде:
― Не утопите дурака!
Тишка же от нестерпимых ласк развеселившейся нечисти обалдел мгновенно и, задыхаясь, только стонал от поцелуев и дико вращал белками, пока снова не рявкнул водяной:
― Будя!.. Отпустите-ка…
И веселые водяные девки со звонким смехом понеслись вслед вырвавшемуся из цепких их рук рыбалке; заглядывая в лицо, мчались и щекотали ветром несшегося по кустам, камням и лужам Зотова… Долго потом виделось во снах провинившемуся рыбалке ― дикий бег в темном лесу, визжащие красные рты, огненные глаза и жаркие груди…
***
Тоненькая кареглазая учительница Алена Андреевна вечером выходит на крылечко. Любит она смотреть, как нежный вечерний сумрак опутывает станичные хаты, как синие загадочные дымы, вертясь, вылетают из труб и красными огнями светятся окна. И, Бог ее знает, ― может быть, верит она тому, что рассказывает ей примостившийся рядом на ступеньке Тихон Григорьевич Зотов. Глаза у нее под черными бровями глядят далеко… <…>
― Водяной… он ― весь зеленый, ну вот как винная бутылка, а шерсть его черная, ― почти шепотом сообщает рыбалка, ― на голове имеет плешь, на скулах тоже блестит, и еще на брюхе шерсть вылезла; брюхо у него круглое, тоже блестит. Глаза маленькие, уши тоже… А сам толстый, как наш поп Андрей… и больше он в воде сидит…
Племянницу свою очень уважает Тихон Григорьевич: не гнушается учительница пьяницей и неудачником-сродственником. Братец Ефим с того времени, как стряслось несчастье и запил оттого Тихон, рыбалку и на порог не пускает.
А было время: когда выделился Тихон, и закипело под его руками хозяйство, Ефим вечно лебезил перед младшим братом. Прошло все… погибло прахом. Сгорело… ребятишки баловались ― курить учились ― зажгли солому. Полстаницы выгорело. Умерла потом и жена… После все в низость произошло. Теперь последний человек ― Тишка Зотов.
Идя к учительнице, ничего хмельного в рот Зотов не берет ― сердится племянница и бранится.
― Сорока, глупая птица, водяного не любит и дразнит завсегда, ― наклоняясь бороденкой, продолжает Зотов.
― Почему? ― спрашивает Алена Андреевна.
― А видишь ты… Летела раз сорока над водой и увидала ― блестит что-то. «Ага», думает, «рыба»… И клюнула… Скажи на милость, к чему сороке рыба? Ешь, что тебе полагается. Ну, водяной ее лапой ― это и обидно, с того она на него серчает всегда и дразнится. Но в глаза ему смотреть ей нельзя: ихней сестре это ― смерть.
― Что ж он злой?
― Ничего не злой. Ну серьезный человек.
И по мере того как темь все гуще обволакивает учительницын «хвигаль»7, рассказы Зотова становятся ярче, оживленней. Рассказывает он, как потешаются в ночное время речные нежити, как голые водяные девки с огненно-красными ртами пляшут на воде, плетя живые цепи вокруг ухмыляющегося веселого водяного; как старый кривой бес со свечою бродит по лесу, ища забытый клад…
И глаза Алены Андреевны раскрываются все шире и, не отрываясь, глядят на рыбалку. <…>
― Что ж, у него, наверное, и золото где-нибудь на дне спрятано, ― перебивает она.
― А то? У него там в сундуках ― чего хочешь! Все есть. И вино, и золото, и серебряные ножи, и одежа ― так вся огнем горит от камней…
Наговорившись о нечистой силе, вспоминают учительница с Тихоном давнее свое житье-бытье. Глядя в темь, проникаются оба ароматом давно ушедшего, и видит себя Алена Андреевна маленькой непоседливой девчонкой…
Вот в хате тускло горит лампа, мать Аленки гремит горшками, перетирая посуду полотенцем, а Аленка жалуется:
― Маманя… Ну зачем мне учиться? Девчата не учатся, а я все с учителем?
Мать, высокая, полная, трет чашку и извиняющимся голосом говорит:
― Ничего, Аленка. Вот поучишься летом, а потом поедешь в Черкасск8, в гимназию тебя отдадим… Вырастешь, будешь учительницей.
― Маманя, ― уговаривающе опять тянет Аленка, ― да на что мне учительницей быть? Ну зачем? Я уже и так знаю больше, чем все девчата. Смотри: четыре правила арифметики знаю, даже дроби учила; по грамматике тоже все выучила; падежи все знаю до одного, ну?..
― Да-а, унучка, ― тянет и дед с печки, ― вот в восемьсот девяносто втором году бо-ольшой падеж был…
Аленка досадливо машет рукой:
― Это совсем не то, дедушка, ― и снова уговаривает мать. Мать беспомощно жмется и кротко говорит:
― Я, Аленка, не понимаю в твоих учениях, я ведь необразованная. И не знаю, сколько ты выучила. А ты не горюй. Будешь учительницей, нас не позабывай, чадушко.
Помнит Алена Андреевна, как приходил к ним дядюшка ее, вечно веселый, с шуточками и своей племяннице гостинцы всегда носил.
― Какой вы тогда красивый были, дядя, ― говорит рыбалке задумчиво учительница и пристально глядит на заросшие щетиной щеки Зотова. Зотов смущенно усмехается:
― Давно ведь это было. Мне тогда двадцать второй год пошел…
<…> Увлекшись воспоминаниями, учительница смотрит в тьму и молчит. Молчит и Зотов…
Учительница наконец встряхивает головой и глядит долго на рыбалку. В уголках губ у нее что-то трепещется, но глаза становятся злыми.
― У вас же руки золотые, ― набрасывается вдруг она на Зотова, ― ведь вы же, дядя, если захотите, сразу впереди всех будете!.. Ну?.. Зачем пьянствуете?! Что вы за казак такой? А?.. Ударило раз у вас над головой, вы и раскисли. Вы же так совсем пропадете!.. Посмотрите на себя: небритый… Чего ради бороду себе отпустили? <…>
Рассерженная учительница так и брызжет обидными словами, и переконфуженный Зотов решает за благо скрыться за ворота.
Утром, знает Зотов, что все уладится. Племянница дружелюбно примет свежих сазанов и, угощая дядю чаем, будет сама хохотать над вчерашней своей выходкой.
<…> Не может понять Зотов, что за характер Бог дал его племяннице.
― Вчерась подарила, ― весело размахивая расшитым шелком кисетом, говорит Зотов водяному, ― а после опять с бородой прицепилась: «обрей да обрей»… Далась ей эта моя борода, скажи на милость! Бедовая у меня, брат, племянница…
Серьезно слушают рыбалку плешивые пни. Весело шелестят листья над головой…
― Чудит девка! Вы, ― говорит, ― дядя, кабы не пили, большим человеком могли б быть. Голова, ― говорит, у вас на плечах свежая, а руки ― золото. Я б вам тогда денег заняла, а вы бы озера за станицей могли откупить и враз бы забогатели. Вон куда хватила! ― хохочет рыбалка.
Внимательно слушает водяной, и что-то тонко змеится у него на губах…
― Не пойму я: чего она баламутит? ― продолжает Зотов, ― а девка хорошая. Пора б замуж ей. Не хочет. А я б ей приглядел хорошего женишка.
Широко ухмыляется водяной чему-то. И хрипло гудит, погружаясь в воду:
― Дурак ты, дурак…
― Сам ты дурак, ― обиженно размышляет Зотов.
Вечерние тени колышутся в воздухе… Зотов сидит молча некоторое время на траве, потом ежится от внезапно накатившей отчего-то тоски и уныло решает: пойтить в кабак надо… И поднимается.
Вот так всегда: подбирается откуда-то сосущая сердце муть и туманит колючей горечью тело, пока не загасит Зотов мучающий огонь острым пьянящим пойлом.
***
Тайный кабак, почти у берега Донца, содержит толстая краснощекая Семениха. Долго надо стучаться в плотно закрытый ставень, пока из двери не выглянет темная голова и, подозрительно оглядев ночного гостя, не скажет: «Входи, что ли?»
Пьет Зотов быстро большими стаканчиками. Выпив, веселеет сразу и начинает болтать со случайным приятелем о всем. Семениха, сложив на животе руки, громко зевает и иногда сама вставляет слова в пьяную болтовню. Быстро охмелев, Зотов начинает хвастаться…
― Денег у меня, Слава Богу… хватит, ― и, вынув из кармана горсть серебра, рыбалка шлепает им о стол. ― Я, брат, когда схочу, достану сколько угодно!
Семениха настораживается.
― А где я их достать могу? ― распоясывается Зотов, окидывая взглядом загаженные стены притона.
― А где же? ― медово повторяет Семениха, и глаза у нее бегают.
Зотов готов сказать, что водяной ему почти родня, но тут происходит что-то странное: язык сразу тяжелеет и никак не может произнести нужное слово. Мысли скачут и лотошат в голове, и какая-то пьяная ерунда сыплется с языка. Зотов отчаянно таращит глаза, шевелит губами, стараясь произнести то, что надо, но все напрасно. Тогда рыбалка осушает залпом еще стакан водки и, медленно опускаясь, сползает на лавку.
― Нахлестался, ― брезгливо говорит Семениха. Видя, что и другой гость спит, положив голову на стол, она осторожно разжимает Зотову кулак, забирает серебро и проворно прячет в карман…
***
Дивное величественное шествие совершается по земле…
Кувыркаясь и порхая, бегут дни в нежных разноцветных одеждах по изумрудным дорожкам; смуглоликие красавцы месяцы, весело улыбаясь, идут за ними: весенние ― полуобнаженные, опоясанные молниями и синими кусками туч; в пышных шелковых, бархатных и атласных одеяниях ― каштановолосые летние месяцы; в пламенных, сверкающих червонным золотом ― осенние, и зимние шествуют в снежно-серебряных, горящих алмазной россыпью тканях. За прекрасными пламенноокими месяцами важно выступают облеченные в тяжелый многоцветный бархат, с драгоценными посохами в руках седоголовые старцы-годы… А там ― в золотых колесницах медленно двигаются согбенные и молчаливые Века…
Так по всей земле, прикасаясь волшебными жезлами ко всему сущему и чудодейственно изменяя все, наполняя гомоном и радостным щебетаньем вселенную, движется, не останавливаясь, чудное, прекрасное в изменчивой красоте шествие…
В пустой хатенке своей, на краю станицы, редко ночует Зотов: разве только зимой стужа выгоняет из летнего шалаша на берегу Донца. Больше в теплые ночи спит рыбалка ― где сон застанет.
Натолковавшись вволю с водяным, как-то уснул Зотов, сваленный хмелем, прямо на прибрежной траве. Проснулся утром, когда раннее солнце, забрызгав лицо спящего, уже высоко поднялось над лесом; проснулся от холода и чьего-то ядовитого смеха…
Прямо напротив, на другой стороне реки, в кустах, осыпанных утренним жемчугом, стоял высокий черный Гадюка и, ухмыляясь, спрашивал:
― Неужто, Тишка, ты целую ночь так ноги-то банил?
Глянул Зотов вниз и смутился: сам лежит на берегу, а ноги в воде по колена; так, видно, и кисли там до утра. Рады бесы человеку какую-нибудь штуку сморозить; пока спал рыбалка, те и стащили его к воде.
Долго потом, уходя, слышал Зотов ехидный смех Гадюки на другом берегу Донца…
***
Долго не наступали еще осенние дни… Наконец вытолкнула звенящая осень заупрямившееся лето, как загулявшего пьяницу кабатчик из кабака: погулял и довольно. Иди ― отдыхай… спи…
Что-то иное и неясное сквозит нынче в словах Алены Андреевны, когда рассказывает она о своих странствованиях по чужим землям. Говорит она о стремительно-клокочущей жизни больших городов, о каскадах электрических огней, заливающих улицы нервным блеском, о чужеземных величественных храмах, гордо возносящих иглистые верхушки в ночное небо; но чужой у нее голос, и какая-то думка сбивает ее ровное повествование. Зотов же преисполнен гордости за свою племянницу: «Ну, скажи на милость, куда только она ни ездила: и в Германии была, и во Франции, и по всей России катала». Силится и не может никак представить себе рыбалка зубчатые стены замков, возросших каменными гнездами на неприступных скалах… <…>
Острый ветерок жмется к флигелю и юзжит под ногами сидящих… Изумляется и ахает Зотов, слушая Алену Андреевну…
Наконец учительница поднимается. Странная какая-то горечь гнездится в уголках ее губ. Она долго смотрит на привставшего рыбалку и говорит чужим голосом:
― Скоро я, должно быть, уеду. В Новочеркасск перевожусь, на днях распоряжение должно бы прийти.
У Зотова вдруг что-то обрывается внутри. Наконец он спрашивает:
― Насовсем что ли?
― Насовсем.
Зотов мнет фуражку, не зная, что сказать; учительница быстро протягивает руку:
― Ну, спокойной ночи, дядюшка. Завтра заходите.
И уходит.
***
<…> День выдался холодный, сумрачный. С утра заволокло тучами, и небо висело над землей темной гнетущей броней. К полдню ударил студеный ветер, рассыпался злыми вихрями по лесу и завыл многими голосами в оголенном лесу. Глухо зарокотал и застонал лес. Заметались, хлещась о землю, нагие ветви; скрежеща и обламываясь, падали молодые стволы…
Гудом гудело все у реки. Тучами вздымались и вертелись в бешеном танце сухие листья, туманя задернутый мутью яростного ветра, мечущийся над землей лес и серо-свинцовые дали. Хрипло урча, носился косматый ветер повсюду на своих черных крыльях, рвал жалостливо плачущие ветви и с диким торжеством ухал, валя подгнившие дубы…
Попряталось все живое. Глубоко под землю в зеленый терем свой ушел водяной и, убаюкиваемый отдаленным шумом все растущей бури, дремал на мягких шелковых подушках…
Сопровождаемый яростными порывами ослепшей от злобы бури, шатаясь и спотыкаясь о коренья, прошел через мглу бурного осеннего вечера рыбалка Тишка Зотов к реке. И долго металась его высокая фигура между визжащих и хлещущих ветвей.
Долго кричал что-то хриплым голосом, посинев от холода и натуги, силясь перекричать осатаневший ликующий ветер… Красные, слезящиеся от долгого пьянства, глаза тщетно искали кого-то в зловещей тьме, и, надрываясь, хрипел срывающийся голос:
― Водяно-ой! Э-ей!.. Водяно-ой!
Но далеко, зачарованный осенними песнями, окруженный звенящими голосами водяных девок, спит водяной.
И, давясь словами, хрипит над рекой пьяный рыбалка:
― Водя-ной!.. Уехала… Племянница-то моя!.. Алена… Андревна!.. Во-дя-ной!..
Не дождавшись ответа, прихватывает Зотов трясущейся рукой фуражку и, качаясь, бредет в ревущую мглу леса, разметавшимся несуразным видением маяча между извивающихся деревьев…
***
В полночь наперерез воющей буре прилетела издалека с сонмом гомонящей нечисти ведьма в черном рваном платье с развевающимися по ветру космами жидких волос. Опустившись на пень, просверлила тьму злыми углями огненных глаз и, приложив руки ко рту, завизжала пронзительно над водой:
― Гал-гал-гал!.. А-ла-гал-гал-гал!..
Прокричав железным голосом своим некоторое время и не слыша ответа, плюнула озлившаяся ведьма:
― А, что б вы повыздыхали все!.. Замерзайте ж, окаянные, когда так!
И, взметнувшись в воздух черным призраком, угнув тощую грудь, помчалась ведьма дальше через лес и тьму, окруженная сотнями визжащих и улюлюкающих духов, завываньем бури и скрежетом падающих деревьев…
***
Чудо совершилось ночью.
Белое метельное утро сменило тьму. Снежными холодными хвостами закружилась и закурила метель над землею, затуманилось и потонуло все под белыми жужжащими тканями затейливой зимы. Тонким льдом подернулась река и стала обрастать снежным мхом. Новые и веселые голоса зазвенели в густом, валом валящем с неба снегу. Кончилась осень…
Над рекой бодро и весело работали и звенели серебряными молотками удалые краснощекие ребята ― морозовы внуки; в белых пуховых полушубках, в хрусталем подкованных сапожках, со снежно-серебряными шапками на затылках, бегали морозовы внуки в метельной мгле ― бойко покрикивали и постукивали, заколачивая стеклянные гвозди ― и под их руками росли снежные терема и башни, узорные мосты и колокольни из тончайшего хрусталя. В зимние одежды обряжали лес и украшали пушистыми шапками хаты в станице…
Проломив лбом лед, вылез на свет Божий водяной и удивленно прохрипел:
— Вот тебе и на! Чего тут творится-то?.. Вот закурили ребята!
Звонко перекликаясь, засмеялись морозовы внуки:
— Проспал, проспал, старый... А ночью ведьма летела...
— Ну?.. Не слыхал… Здорово вы, ребята, работаете.
Ухмыляясь, вылез водяной и лег зеленым брюхом на лед, подперев ладонями широченную свою рожу.
— А дед-то где же?
— Дедушка вперед пошел, уже далеко, — стуча по стволам, прозвенели морозовы внуки.
― Ишь, ты… Ну и метель же вы подняли.
Уставясь взглядом в вертящуюся пелену, загляделся водяной на творящееся кругом...
— Не видали моего дурака-то? Где-то в степи бродит, — послушав, сказал брюхатый.
— Тишка, что ль? Бродит…
— А вы его пригоните-ка сюда, ребята. Эх, дьяволята, рыбу вы мне позаморозили.
Крякнув, снова погрузился водяной под лед…
К вечеру кончилась метель. Между серебряных игольчатых звезд, из-за очарованного белым ажурным сном леса вылезла широколицая зеленоватая луна. И заструила студеный загадочный свет над завороженной рекой.
Купаясь в нежном зеленоватом свете, чудесным серебряным видением повисли над землей разукрашенные тонкими затейливыми узорами деревья, белая река и задумчивые пни в белых мохнатых шапках.
Молчаливое серебряное царство выковала зимняя ночь...
И в чудесном снежном царстве между узорчатых серебряных замков и призрачных башен, в таинственном свете зимней луны не удивителен несуразный пень в белой шапке — похожий на человека.
Кажется, если подойти ближе: темный чуб виснет из-под снеговой шапки, залитая лунным светом струится острая борода на грудь. И опущенные вниз глаза, под закрытыми веками таят мудрую улыбку все проникнувшей мысли…
5 сентября 1927 года
Dolní Loučky u Tišnova
Подготовка публикации и комментарии О. Репиной
1 Борис Александрович Кундрюцков (1903―1933) ― донской казак, поэт, прозаик. В эмиграции с 1922 г. в Югославии.
2 То же, что и рыбак.
3 У донских казаков сапетка ― сплетенная из вербы цилиндрическая корзина для ловли рыбы на мелководье.
4 То же, что и судак.
5 Рыба семейства карповых.
6 То же, что и окунь.
7 Хвигаль, или фигаль, хлигаль, хлигиль ― у донских казаков длинный дом с двускатной крышей.
8 Черкасск (до 1805 г.) — бывшая столица донского казачества, ныне станица Старочеркасская в Аксайском районе Ростовской области.