— Классическая филология редко бывает случайным профессиональным выбором. С чем был связан такой выбор у вас?
— У меня этот выбор был как раз относительно случайным. Друзья моих родителей очень хорошо сумели мне растолковать, что есть такая филологическая дисциплина, которая может уберечь меня от современности, а также дать в руки специальность, с которой можно не пропасть, оказавшись там, где, может быть, не всякий захочет оказаться. Кроме того, в 1969 году мне довелось познакомиться с Азой Алибековной Тахо-Годи и Николаем Алексеевичем Федоровым, которые уже в 1970-м стали моими учителями в МГУ. И это знакомство — несколько разговоров на Моховой, среди шкафов, а потом чтение книги С. И. Радцига «Введение в классическую филологию» — меня и подтолкнуло. Кроме того, на кафедру вместе со мной поступала моя соседка по «Аэропорту» и одноклассница Маша Томашевская. Наша ничем не омраченная дружба продолжалась до самой ее смерти. В последние годы ее жизни это были разговоры в фейсбуке и по телефону, голос Маши прочно живет в моей памяти. Ироничный и саркастичный дух нашего общения — это память о совместном чтении Лукиана и Катулла, шуточки над Н. А. Федоровым, тщетно пытавшимся заставить наш курс говорить на живой латыни с первого года учебы. Cur abest Masha? Aegra est, Николай Алексеевич.
— На исходе застоя вы успели поработать в советской системе образования и академической науки, притом в таких отличающихся друг от друга структурах, как отмеченный творческой раскованностью ГИТИС и респектабельный ИМЛИ. Многие теперь любят вспомнить брежневские времена как золотой век науки. А что вы считаете определяющим для того времени?
— Определяющими для меня были три вещи, которые в полной мере я осознал не сразу. Первая — самая простая, постоянная, упорная, разнообразная цензурная атмосфера. Иногда настолько абсурдная, что о ней не хочется вспоминать, хотя время от времени я возвращаюсь к этой теме: людям моего поколения все время приходится вспоминать то об одной, то о другой совершенно оскорбительной для человеческого существа ситуации. Когда я написал книгу о греческой комедии, в ней нельзя было упоминать однополую любовь — ни в каком виде. На переделку текста ушел примерно год. Я ведь и работал: преподавал в ГИТИСе, и на филфаке МГУ были часы — не разгуляешься особенно. После этой переделки грянула антиалкогольная кампания, и мне пришлось чистить книгу от упоминаний винопития и возлияний. Потом издательскому цензору показалось, что за Периклом и Аспасией, точнее, за Периклом как персонажем комедии, скрываются ни много ни мало сам Михаил Сергеевич Горбачев и Раиса Максимовна. Никакие мои заверения, что книга была написана в 1982 году, не сработали, и прекрасный заведующий редакцией В. Н. Маликов и не менее прекрасная редактор Татьяна Петрунина ничего не смогли поделать против невидимки (для меня невидимки) из Главлита.
Второе обстоятельство, которое вполне стало понятно только в Германии: в СССР гуманитарное образование было подменено начитанностью в каноническом своде авторов. Поскольку почти все в моем окружении (за исключением настоящих диссидентов) компенсировали чтением и разговорами о прочитанном общественную жизнь, сложилось несколько устойчивых дискурсивных практик — оценивания другого по его начитанности и знакомству со всякого рода фактографией, нежелания иметь дело с какой бы то ни было методологией (это был ответ на требование «следовать единственно верному марксистско-ленинскому методу»).
Кроме того, за вычетом узкого круга друзей, я всегда страдал от того, что и сам часто не доверял многим людям и особенно болезненно переживал недоверие к себе самому. Тогда я не видел в этом противоречия. Но атмосфера взаимного недоверия кажется мне сейчас едва ли не ключевой проблемой закатного советского века.
— Это недоверие ощущалось везде?
— Я его не ощущал только на встречах Совета по сознанию, в котором ученым секретарем был Н. Л. Мусхелишвили, где работал мой близкий друг Николай Шабуров, где мне довелось часто общаться и подружиться с Ю. А. Шрейдером, с Е. Б. Рашковским, М. К. Мамардашвили. Во время совместных путешествий с В. М. Смириным, В. С. Шевяковым, О. Л. Левинской и другими друзьями и коллегами. Многие чисто академические темы мы обсуждали именно с ними, вне стен институтов и кафедр. Когда я сравниваю заседания античного сектора в ИМЛИ с заседаниями Института Восточной Европы в Бремене, я вижу много общего. Но были отличия цензурного характера. В ИМЛИ требовалось поменьше толкования сновидений, чтобы никакой эротики, чтобы по возможности без вина, чтобы мифология не слишком граничила с мистикой, чтобы философия не высовывалась из-за литературоведения, чтобы переводчики умерли в своей постели или до советской власти, и сотни других цензурных «чтобы».
Оказавшись в ИМЛИ в 1984 году, я познакомился с удивительными людьми. Но, например, С. Ю. Неклюдов, Е. М. Мелетинский в ИМЛИ были от преподавания отрезаны, к студентам МГУ их не подпускали на пушечный выстрел. Они раскрылись в полной мере только по миновании советской власти, в 1990-х, когда начали преподавать в РГГУ. Но эти новые времена я уже не застал, потому что уехал в Германию по Гумбольдтовской стипендии в 1990 году.
— Вы преподавали в университетах Дании, Германии, США. В чем состояло принципиальное отличие — научного подхода, человеческих отношений, системы ценностей — в новой для вас среде?
— Принципиальное отличие в том, что в немецкой академии люди работают до пенсии, которая наступает сейчас в 67 лет. Там большой интерес к теории, к высокому качеству конечного научного продукта, выход которого не должен затягиваться. Еще одно отличие: конкурс на замещение вакансий в СССР был в большинстве случаев пустой формальностью — на работу тебя брал директор института. В моем случае было именно так: до ИМЛИ я преподавал в ГИТИСе, но во время сложной операции мне повредили голосовые связки, и преподавать я больше не мог. Отец воспользовался своим знакомством с директором ИМЛИ, и тот, возможно, еще и из того соображения, что я не жилец, поговорил с С. С. Аверинцевым, с которым мы были немного знакомы. Аверинцев не сопротивлялся. Понятное дело, что в случае реального конкурса я бы уступил гораздо более сильным коллегам, разбросанным по стране и перебивавшимся случайными переводами и тому подобной работой.
— Как спрашивают в сети, ваше возвращение в 2007 году в Россию — что это было?
— Это интересный вопрос, мне его задавали и никогда не верили, когда я говорил правду. А правда состояла в том, что в конце 1990-х годов я подался в масс-медиа, то есть деньги зарабатывал фрилансером на «Немецкой волне», в только что созданной онлайн-редакции. Тогда это было внове, я с начала 1990-х занимался теорией и практикой сетевой коммуникации, и мне это было страшно интересно, тем более что и платили лучше, чем в университете. При этом продолжал вести два семинара в университете, но, с точки зрения немецкой академии, я, уже перевалив 50-летнюю границу, перестал быть кандидатом на профессорскую должность. И когда в 2007 году получил неожиданное приглашение приехать на полставки читать античную литературу в МГУ, на свою родную кафедру, где вел занятия до 1990 года, я сразу согласился. Семестр в году работал в Москве, а потом уезжал в Европу на заработки. Но в 2011-м я ушел из МГУ — сначала в РАНХиГС по приглашению Сергея Зуева, а потом в Вышку по приглашению Е. Н. Пенской и Я. И. Кузьминова. План у меня был прост: дать студентам то, чему я научился за 20 лет в Европе, а главное, убедить как можно больше студентов уехать на семестр или на год куда-нибудь в Европу поучиться, расширить горизонт.
— Как вы восприняли Россию тех лет?
— Мои ощущения от РФ легко восстановить по тем колонкам, которые я тогда писал и которые в дальнейшем легли в основу двух дневниковых книг — одна вышла в 2012 году в Москве, а другая в Киеве в 2017-м. Это мне и самому удивительно. С одной стороны, в 2007 году у меня было ошибочное ощущение, что все-таки в РФ, и особенно в Москве, достаточно свободомыслящих людей, которые не пойдут на сговор с чекистами. Поэтому казалось, что вот и Путин от власти вроде бы уходит, и Медведев не стал еще тем монстром или монстриком, которым он станет в дальнейшем. Оказалось, что все это совершенная ерунда. А другое мое ощущение и понимание, которые окрепли к 2010—2011 гг. — я его много раз обсуждал с Теодором Шаниным, — было вот какое: меня и таких, как я, берут как балласт, от которого можно будет избавиться, когда власти начнут нажимать. Так оно и получилось уже через несколько лет.
— У многих в нулевые годы возникло впечатление, что российская или, как минимум, московская культурная, академическая, даже бытовая среда уже не отличается от европейской принципиальным образом.
— Это не было так никогда, ни одной минуты. Но на это действительно ловились многие люди, занимавшиеся Россией на Западе. Некоторые из тех, кто эмигрировали в 1970—1980-е гг., вдруг превращались в лоббистов путинской Эрэфии. У кого-то просыпалось второе семейное дыхание. Интересно было наблюдать за жизнью путинских лоббистов в Германии, за тем, как и что они писали для своих стран и для внутрироссийского пользователя. Вышка оказалась интересным местом в этом отношении: здесь почетным профессором был Александр Рар, неоевразиец и связной Путина в кабинете Шредера. Некоторые из тех, кого я наблюдал издалека в Вышке, относились к официозу и торпедировали как раз все либерально-европейское, а после 24 февраля 2022 года всплыли в Европе в роли свободомыслящих экспертов, правда, в довольно сомнительных заведениях. Большого ущерба европейским университетам непотопляемая советско-российская номенклатура, может, и не нанесет, но будет исправно и долго греть место для каких-то будущих планов кремлевского начальства по дестабилизации Европы или инфильтрации сюда своих людей.
— Но ведь Высшая школа экономики демонстрировала свою открытость миру, международному сотрудничеству…
— Отчасти это так и было. Но принцип все-таки был другим. Например, в Вышку приглашались выходившие на пенсию профессора европейских университетов. Они отлично преподавали, и для студентов это было хорошо, и с коллегами они общались. А вот когда мы предлагали поддерживать наших студентов, например, оплачивать их совместные с немецкими и польскими университетами летние образовательные экспедиции, выяснялось, что на это, оказывается, средств нет. Пользуйтесь возможностями обмена, говорили мне. Ну да, говорю, немецкие партнеры частично оплачивают нашим студентам проживание в Италии, везут с нами и своих студентов, но почему это называется «обменом»? Что вы-то даете студентам? Только по прошествии нескольких лет мне стало понятно, что это жирная красная линия: не нужно нам, чтобы наши студенты уезжали учиться в Италию или в Германию. А вдруг они там останутся? А вдруг никогда не вернутся? А главное — вдруг станут западниками, утратят скрепы. Вернутся такими же агентами Запада, каким стал ты сам. Так что, понимая, разумеется, что бывают исключения, могу сказать: в целом образовательная политика была нацелена на всю вот эту вот нашу самобытность. С первыми отделами, с людьми, официальные служебные обязанности которых включали расширение международных возможностей студентов и которые на деле искусно уклонялись от этих своих задач. Как только появлялись люди, хотевшие настоящей интеграции в международной академии, им ставили палки в колеса. Все это делалось довольно хитроумно, никогда не прямо, всегда с улыбочкой и тому подобным.
— В 2019 году вы написали — даже не в медиа, а у себя в фейсбуке: «В Москве, с сотнями тысяч украинцев и татар, кыргызов и узбеков, китайцев и немцев, невозможно днем с огнем найти ничего на других языках, кроме того убогого клоачного русского, на котором сейчас говорит и пишет эта страна. Язык, из которого вынуто удивление: черт побери, а мир-то населен более умными и человечными людьми, чем я и мои соотечественники, как же так? Как же я дошел до жизни такой? Патамушта империя и великая держава? Наоборот: потому что не империя, не великая держава, а порядком одичавшая страна». После того как вы обозначили таким образом языковой мейнстрим современной России, началась вакханалия. От вас требовали извинений непонятно перед кем и непонятно за что, деятели культуры написали открытое письмо в вашу защиту… Вершиной стали, кажется, визиты представителей спецслужб в многоквартирный московский дом, в котором вы в детстве жили с родителями, и опрос соседей о вашем поведении в те годы. Как вы думаете, с чем была связана такая ярость из-за такого, казалось бы, академического «вопроса языкознания»?
— Да, все очень точно сказано. Год спустя я написал подробный разбор этой истории в журнале «Неприкосновенный запас». Рад приложить этот отчет к нашему разговору1.
— Вы занимаетесь изучением русской обсценной лексики, и шире — мата как явления русского языка и российской жизни. И высказали однажды мысль, что изучение мата способствует разгадке многих ее загадок. Каких?
— Две загадки. Первая — речевое насилие в сочетании с обнулением собственно непристойного значения через речевую смазку, у которой в повседневном общении миллионов людей нет никакого непристойного значения. Вторая загадка — бешеное оспаривание значения матерного языка для русской и советской культуры. С одной стороны, закатывание глаз и приравнивание сквернословия к разрушению культуры как таковой. С другой стороны, столь же умное стремление выдать мат за какую-то мистическую национальную скрепу.
— Вам принадлежит мысль о том, что необходима новая форма общения с матом, и если такая форма будет найдена, то произойдет высвобождение массы отрицательной, подавленной энергии. А не произошло ли уже таковое высвобождение? То, как проявило себя это сознание во время нападения России на Украину — и непосредственно на войне, и в ее оценке, — наводит на самые безнадежные догадки…
— Да, для такой гипотезы есть основания. Изучая, наблюдая, записывая много лет, теперь уже даже десятилетий, я нуждаюсь в обмене мнениями с коллегами, в международных конференциях на эту тему. Но в основном — ти-ши-на.
— Обратимо ли это погружение России во мрак?
— С ныне живущими поколениями уже ничего путного не будет. Не ужаснулись войне, братоубийству, не поняли, что сделала их страна. Массово не поняли. Кто понял — убежал или сопротивляется по-другому. Но есть толща равнодушная, и она страшна.
— Мы с вами разговариваем в дни нападения террористов ХАМАС на Израиль. События, происходящие на этой земле с библейских времен, воспринимаются как знаковые. Что это за знак сейчас?
— Это знак того, что поднялись силы, которые можно остановить только войной. ХАМАС и Путин — близнецы-братья, потому что рассчитывают на консолидацию через уничтожение не только и не столько противника. Взрослых они собираются поработить и держать в вечном унижении, детей поработить и перевоспитать в своих суворовских интернатах. Они знают, что есть еще и консолидация вокруг общего горя, и хотят спаять общество через лихость в уничтожении собственного населения. Кровью своих детей, своей молодежи они надеются повторить то, что сделал Сталин в конце Второй мировой войны, когда сознательно загубил сотни тысяч будущих победителей, которые нужны ему были мертвыми героями, а не живыми оппонентами. Он знал, что страну будут отстраивать немецкие военнопленные. От многих фронтовиков я слышал, как им по чистой случайности удалось выжить в последние месяцы и недели войны, когда целые дивизии самых опытных красноармейцев гибли от собственных артобстрелов. К несчастью, большинство людей в РФ даже не догадывается, что государство Эрэфия в своем нынешнем виде просто пережевывает население страны, все его сообщества и страты.
— Вы стали одним из основателей Свободного университета. Студенты по всему миру бесплатно учатся в нем онлайн. Это образовательная структура будущего или ковчег, чтобы переждать российский потоп?
— Мы начали свою работу во время пандемии, в 2020 году. На момент создания Свободного только Елена Лукьянова и я были уже за пределами РФ, а три других сооснователя находились и активно работали в Москве. Из первых семнадцати профессоров четыре пятых находились в РФ, как и большинство студентов. Только после 24 февраля 2022 года ситуация изменилась, и у каждого из нас могут быть разные представления о задачах или о сверхзадаче проекта. На то он и Свободный, что мы не ограничиваем друг друга в этом отношении. Ценности — да: без цензуры, без диктата, без права на изгнание человека как неудобного кому-то. Но не единообразие целей. Лично для меня это академический кооператив, который поддерживает своих студентов и профессоров в трудные времена.
— Язык, его новые и установившиеся явления — дают ли они подсказки не только о настоящем, но и о будущем народа? Или «гадания на филологии» — разновидность эффектной спекуляции?
— Боюсь, что подсказки эти сродни тем, что давал Сократу его демоний. Ну вот нельзя было полублатного-получекиста Путина на пушечный выстрел подпускать к власти. У него все с языка сразу и слетело, слово-не-воробей вылетело, и его не поймали, хотя сколько людей об этом писали! В голос кричали, как Валерия Новодворская или журналистка Елена Трегубова, например. А до Путина Жириновский поработал в России жеребцом-пробником. Не только в самые низменные слои российского общества его стиль речи зашел отлично. И самым разным людям творческих профессий эта отвязность понравилась: «Талантливо!» Весь прогноз будущего правления дал Виктор Шендерович в запрещенных «Куклах», в «Крошке Цахесе». Так что да, подсказка сразу появилась. Но ее услышали немногие.
— Что подсказывает русский язык сейчас?
— Сейчас идет война самой нелепой языковой конфигурации, которую только можно себе представить. РФ объявляет, что собирается вернуть в «русский мир» Украину, по дороге убив десятки тысяч русскоязычных людей в этой стране. Как я уже сказал, собственные жертвы руководство РФ не волнуют вовсе. На пути к этой цели путинский режим сблизился с самыми отвратительными иностранными государствами, но уже обогнал их по мерзости — Иран и КНДР, Сектор Газа (да-да, давайте отличать мирное население там от боевиков ХАМАС, иранских стражей исламской революции и аятолл от тех женщин, которых эти доблестные мужчины терзают). Сейчас всей этой своре помогают еще и антиизраильские активисты свободного мира — от Гарварда и Лондона до Парижа и Берлина. Все мировые языки подсказывают, что это будет тяжелейшая война за человеческие ценности. Внутри этой борьбы секулярному миру придется защищать гражданские ценности от людоедов, прикрывающихся своими религиями, своими культурными идентичностями.
Совсем не случайно в РФ запрещали слово «война». Все-таки побаивались, что именно война приобретет свою необратимую динамику. Она, кстати, и приобрела, когда Пригожин и Уткин, путинские псы войны в Африке и Сирии, в Украине и Беларуси попытались хотя бы символически оскалиться на хозяина. Их убили, и теперь цивилизованный мир знает о России чуть больше, чем всё.
Гасан Гусейнов. Об одном невольном эксперименте в русской политической риторике ХХI века («Неприкосновенный запас» № 132, 4/2020)
Как выяснилось впоследствии, два мотива оказались ключевыми и определившими столь бурную реакцию — как официальную, так и низовую — на высказывание о «клоачном языке». Первый мотив — это происхождение говорящего. Само представление, что русский язык может быть родным (и даже единственным родным языком) для человека с нерусскими именем и фамилией, оказалось вызовом для большинства моих оппонентов. Из примерно трех тысяч просмотренных электронных сообщений — твитов, скрытых сообщений в мессенджере фейсбука и электронных писем — более полутора тысяч содержали высказывания, отказывающие мне в праве говорить о русском языке как родном. Вместе с тем примерно треть откликнувшихся поддержала меня — часто именно как «инородца», для которого русский язык в силу исторических причин родной. В пирамиде ненависти, которую мне пришлось реконструировать на основе анализа поступивших писем, отношение представителя нетитульного меньшинства к титульному языку страны оказалось базой для дискуссии. На официальной вершине пирамиды ненависти оказалась политическая концепция сдерживания меньшинств, а в нижней части пирамиды — многоликий и многословный расизм, фактически объявляющий русский язык собственностью этнических русских. Политически поле публичных высказываний о языке вырвалось за те рамки, которые государство в лице своих главных руководителей либо само выстроило для пользователей языка, либо предполагало существующими от века и вовсе не нуждающимися в пересмотре.
Журналисты использовали разную тактику. Газета «Завтра» сделала несколько больших публикаций, подверстав к главному материалу скрины фейсбучных постов разных лет, с фотографиями («с хасидом в аэропорту», «на протестном митинге», на флешмобе с плакатом «свободу Олегу Сенцову»). Корреспондент информационного агентства «Журналистская правда» Григорий Игнатов на портале «Новостной фронт» пишет: «Нет, это не индивидуальный предприниматель из соседнего ларька с шаурмой — это целый профессор. Он 30 лет „борется с империей“, поливает вонючей грязью Россию, ее язык, ее народ — и ничего, только здоровеет. И никто его не увольняет со вкусных мест работы. Сказанное слишком однозначно, слишком многократно повторялось, слишком оскорбительно, чтобы оставить его без последствий!»
Писатель Юрий Поляков пишет, что у профессора «заподозрили психическое заболевание», «это классический случай заболевания аутофобия, — когда человек ненавидит все, что его окружает: и страну, и ее нравы, и обычаи, и язык, и пейзажи». И, разумеется, рассуждает о том, чему — с такими взглядами и с таким «заболеванием» — профессор может научить студентов. Писатель Александр Проханов в интервью «Эху Москвы» говорит, что такое высказывание о русском языке — богохульство.
Через несколько дней после публикации поста в фейсбуке, а именно 5 ноября 2019 года, состоялось заседание Совета по русскому языку с участием президента Российской Федерации. В своем выступлении президент заявил, в частности: «Войну русскому языку объявляют не только пещерные русофобы — а это мы тоже наблюдаем, думаю, что это не секрет, — разного рода маргиналы здесь активно работают и агрессивные националисты». Именно после этого сигнала Захар Прилепин, Юрий Поляков, Александр Проханов, Сергей Лукьяненко, Антон Красовский, Виталий Третьяков, Владимир Соловьев, Дмитрий Киселев и другие также заговорили о русофобии.
Еще одна тема, активно обсуждавшаяся в социальных сетях и СМИ, — вопрос о наказании. Носители языка почувствовали себя силой, могущей карать тех, кто на этот язык покусился. Автор телеграм-канала «Мейстер» считает, что наказать «клоачного» должно «само общество». Наталья @nat5110 пишет: «Розгами его нещадно», Svetlana @Komorimaus — «На кол!», Наталья @good37771 — «Кастрировать». Пользователь твиттера Человек @buddhajah пишет: «Где ему въе**ть по его убогой клоачной роже?», а пользователь СМЕРШ @verseti_tommy прямо заявляет: «Думаю убить его».
Готовность убить за слово, задевшее самое ценное, что есть у человека, его личность, может считаться фигурой речи, возникающей на пересечении культурной и персональной идентичностей. Язык составляет ядро человеческой личности, без языка личность рассыпается как карточный домик, и не остается ничего. Условный пользователь СМЕРШ (и не только он) хочет убить того, кто своим высказыванием разрушает личность этого самого «Смерша», уничтожает его культурную идентичность, а значит, и его самого. «Смерш» отчаянно защищается, потому что хочет и дальше говорить на своем «убогом, клоачном», но зато родном, языке.
1 magazines.gorky.media/nz/2020/4/ob-odnom-nevolnom-eksperimente-v-russkoj-politicheskoj-ritorike-hhi-veka.html; www.nlobooks.ru/magazines/neprikosnovennyy_zapas/132_nz_4_2020/article/22864/?fbclid=IwAR3YR0dpmTh2eLS-7qB3fFZzaDxBmI_hI31ElcL6rSNO6wAbolx_ql7MF2g