Название рассказа Пантелеймона Романова1 «Без черемухи»2 стало удачной метафорой отношения новой власти к вопросам любви и брака. «Без черемухи» ― это «любовь» не только без лишних сантиментов и соответствующего антуража (веточки черемухи, к примеру), но и вовсе без взаимного чувства. По существу, механизм взаимодействия полов в соответствии с большевистской моралью сводился исключительно к физиологии.
Пантелеймон Романов был писателем с парадоксальной популярностью: весьма много публиковавшийся в 1920-е гг., он в то же время жестко критиковался за «мещански убогий» взгляд на жизнь советских людей. Его талант не сразу оценили, видя в нем поначалу только «добросовестного, умного бытописателя»3. В самом деле, в отличие, скажем, от Михаила Зощенко, у Романова не было особенного «сказового» стиля, и его рассказы, несмотря на абсурдность происходящего в них, не производят даже впечатления выдуманных — скорее, выбранных из жизни. Это, собственно, и талантливо в них: намеренная нейтрализация авторского голоса, очерковая манера, которая лучше всего из русских писателей проявилась у Куприна в некоторых его рассказах. Хотя именно рассказ «Без черемухи», в сущности, очень слабый, поразительно не похож на другие рассказы Романова того времени, он безусловно проигрывает им в художественном отношении, как проигрывает любое литературное произведение, созданное ради идеи, будь то романы Тургенева или какой-нибудь «Гранатовый браслет» того же Куприна.
Рассказ «Без черемухи» имел заметный резонанс не только в России, но и в русской эмигрантской среде за рубежом. Обсуждение среди эмигрантов новой морали большевиков, подчиненной классовым интересам, происходило как в тоне насмешливом, так и в жестко-непримиримом. Иллюстрацией первого служит саркастичная заметка-фельетон С. И. Варшавского4 «Советские будни. Дискуссия о пролетарской любви»5. Примером второго — страшная в своей документальной откровенности глава «Издевательства над женщинами» из книги С. П. Мельгунова6 «Красный террор в России»7 с описанием омерзительных бесчинств, которые творили чекисты в отношении жен «классовых врагов».
Сергей Иванович Варшавский
Советские будни.
Дискуссия о пролетарской любви.
На столбцах коммунистической «Правды». Десятки писем пролетарской молодежи обоего пола. Бытовая картина развертывается неприглядная, подчас прямо жуткая. Товарищи-женщины жалуются — житья нет от коммунистического сладострастия «партийцев».
Отказываться не смей: прослывешь «мещанкой», и тогда беда — исключат из комсомола, выгонят из вуза. <…>
«Товарищи не признают продолжительной связи, — жалуется студентка Рубцева, — это, дескать, скучно; название жена, муж — мещанство. Один товарищ, у которого были жены везде, где он служил, на мой вопрос, можно ли так жить, заявил мне: „ты молода и не понимаешь, что хорошо и правильно: с одной женщиной я связан психологически, с другой — физически, а к третьей я питаю то и другое чувство вместе“. Другой партиец предложил мне провести с ним одну ночь, ссылаясь на то, что жена его больна. На мой отказ обругал меня дурой-мещанкой, которая не понимает коммунистической точки зрения на половые отношения и подходит к ним, как обывательница». <…>
По мнению товарища, подписавшегося под псевдонимом Рыжий, пролетарские женщины недостаточно податливы. Это он говорит, «будучи практиком».
Он жалуется, что «нужно не менее полумесяца стрелять, дабы ошеломить и обмануть».
По мнению Рыжего, полмесяца — срок невозможно долгий: советское строительство не может мириться с такой непроизводительной тратой времени.
Товарищ Артецкий полагает, что напрасно товарищи-женщины такого высокого о себе мнения: «на службе они — друзья, ну, а в личной жизни коммунист стреляет за беспартийной».
Но некоторые товарищи мужчины стараются глубже разобраться в вопросе.
«Да, мы скоты, — прямо заявляют некоторые из них, — но почему скоты? Потому что не обеспечены, средств нет, а порой и хлеба нет».
Но какая связь между отсутствием средств и пролетарской любовью?
С точки зрения советских берендеев — самая непосредственная: «развлечься хочется, а одно у нас развлечение — половая связь. Она — бесплатна, она — перед нами».
Товарищ Заферман по этому поводу пускается в философию.
«Отношения между полами у нас представляют груду обломков. Но в том и заслуга наша, что мы старые понятия превратили в груду обломков. Было бы грубой ошибкой забывать революционную роль так называемой распущенности. В первые годы революции надо было не просто бороться с мещанством, а издеваться над ним, надо было во всем противопоставлять себя старому, делать „все наоборот“».
А товарищ Брудный подводит под «революционную распущенность» социалистический фундамент.
«Какой у нас строй, — говорит он, — строй систематического разрушения частной собственности, а современные половые отношения не что иное, как глубокое отражение экономических отношений в нашей стране. Современный быт молодежи — это революционная ломка половых отношений, возникших на основе частной собственности. Девушка, которая губит молодость во имя предрассудков прошлого и хранит себя для будущего мужа-собственника, конечно, мещанка».
Таким образом, товарищи мужчины находят политическое и социологическое оправдания «революционной распущенности».
Но не все так думают — надо правду сказать.
Некоторые полагают, что «художественный беспорядок в области половых отношений надо ликвидировать».
И во всяком случае каким-нибудь образом этот вопрос урегулировать.
Даже меры необходимые предлагают.
Один предлагает устроить при высших учебных заведениях… ясли для новорожденных.
Удобно и практично: пролетарский вуз и при нем пролетарские ясли.
Другой полагает нужным дела товарищей, слишком усердствующих по части революционной распущенности, рассматривать в публичных собраниях соответствующих организаций.
Со стыдом, конечно, считаться не приходится, ибо что такое стыд, как не буржуазный предрассудок?
Третий предлагает «дать молодежи половую грамотность». Четвертый, врач по профессии, находит нужным «вопросы половой жизни обсуждать в школах 2-й ступени (средняя) и кроме того, издать и широко распространить специальные брошюры, содержащие рекомендацию лучших мер против зачатия».
А товарищу Элину пришла совсем счастливая мысль — ввести налог на бездетных, долженствующий идти на содержание чужих детей.
Он даже выработал примерную схему этого налога: 2-3 проц. заработка, прогрессивно-подоходный принцип existens minimum8 не облагается — все честь честью.
«Правда» печатает извлечения из этих писем, не комментируя их.
Она, может быть, довольна результатами дискуссии.
Дискуссия показала, что пролетарская молодежь видит в половой распущенности не только единственное «развлечение», но и единственное завоевание «великого Октября».
Завоевание бесспорное.
Сергей Петрович Мельгунов
Издевательства над женщинами
(фрагмент главы из книги «Красный террор в России»)
Но вот материалы <…> из деятельности той же Кубанской Чрезвычайной Комиссии.
Этот маленький станичный царек, в руках которого была власть над жизнью и смертью населения, который совершенно безнаказанно производил конфискации, реквизиции и расстрелы граждан, был пресыщен прелестями жизни и находил удовольствие в удовлетворении своей похоти. Не было женщины, интересной по своей внешности, попавшейся случайно на глаза Сараеву, и не изнасилованной им. Методы насилия весьма просты и примитивны по своей дикости и жестокости. Арестовываются ближайшие родственники намеченной жертвы — брат, муж или отец, а иногда и все вместе, приговариваются к расстрелу. Само собой разумеется, начинаются хлопоты, обивание порогов «сильных мира». Этим ловко пользуется Сараев, делая гнусное предложение в ультимативной форме: или отдается ему за свободу близкого человека, или последний будет расстрелян. В борьбе между смертью близкого и собственным падением, в большинстве случаев жертва выбирает последнее. Если Сараеву женщина особенно понравилась, то он «дело» затягивает, заставляет жертву удовлетворить его похоть и в следующую ночь и т. д. И все это проходило безнаказанно в среде терроризованного населения, лишенного самых элементарных прав защиты своих интересов.
В станице Пашковской председателю исполкома понравилась жена одного казака, бывшего офицера Н. Начались притеснения последнего. Сначала начальство реквизировало половину жилого помещения Н., поселившись в нем само. Однако близкое соседство не расположило сердца красавицы к начальству. Тогда применяются меры к устранению помехи — мужа, и последний, как бывший офицер, значит контрреволюционер, отправляется в тюрьму, где расстреливается.
<…> Каждый матрос имел 4-5 любовниц, главным образом из жен расстрелянных и уехавших офицеров. Не пойти, не согласиться — значит быть расстрелянной. Сильные кончали самоубийством. Этот выход был распространен. <…> пьяные, осатаневшие от крови, вечером, во время оргий, в которых невольно участвовали сестры милосердия, жены арестованных и уехавших офицеров и другие заложницы — брали список и ставили крест против непонравившихся им фамилий. «Крестики» ночью расстреливались <…>. В них заставляли принимать участие и женщин, приходивших с ходатайством об участи родственников, — за участие арестованные получали свободу. В показаниях киевской сестры милосердия Медведевой той же комиссии зафиксирована редкая по своему откровенному цинизму сцена. «У чекистов была масса женщин <…>. Они подходили к женщине только с точки зрения безобразий. Прямо страшно было. Сорин любил оргии. В страстную субботу в большом зале бывш. Демченко происходило следующее. Помост. Входят две просительницы с письмами. На помосте в это время при них открывается занавес и там три совершенно голые женщины играют на рояле. В присутствии их он принимает просительниц, которые мне это и рассказали».
Тщетны в условиях российского быта объявления каких-то «двухнедельников уважения к женщине», которые пропагандировала недавно «Рабочая газета» и «Пролетарская правда»! Ведь пресловутая «социализация женщин» и так называемые «дни свободной любви», которые вызывали столько насмешки и в большевистской и в небольшевистской печати, как факты проявления произвола на местах, несомненно существовали. Это установлено даже документами9.
Пантелеймон Романов
Без черемухи
(Печатается в сокращении10)
Нынешняя весна такая пышная, какой, кажется, еще никогда не было. <…>
У меня сейчас на окне общежития в бутылке с отбитым горлом стоит маленькая смятая веточка черемухи. Я принесла ее вчера... <…>
У нас принято относиться с каким-то молодеческим пренебрежением ко всему красивому, ко всякой опрятности и аккуратности как в одежде, так и в помещении, в котором живешь.
В общежитии у нас везде грязь, сор, беспорядок, смятые постели. На подоконниках — окурки, перегородки из фанеры, на которой мотаются изодранные плакаты, объявления о собраниях. И никто из нас не пытается украсить наше жилище. А так как есть слух, что нас переведут отсюда в другое место, то это еще более вызывает небрежное отношение и даже часто умышленно порчу всего. <…>
Все девушки и наши товарищи-мужчины держат себя так, как будто боятся, чтобы их не заподозрили в изяществе и благородстве манер. Говорят нарочно развязным, грубым тоном, с хлопаньем руками по спине. И слова выбирают наиболее грубые, используя для этого весь уличный жаргон, вроде гнусного словечка: «даешь»11.
Самые скверные ругательства у нас имеют все права гражданства. И когда наши девушки — не все, а некоторые, — возмущаются, то еще хуже — потому что тогда нарочно их начинают «приучать к родному языку». <…>
Любви у нас нет, у нас есть только половые отношения, потому что любовь презрительно относится у нас к области «психологии», а право на существование у нас имеет только одна физиология.
Девушки легко сходятся с нашими товарищами-мужчинами на неделю, на месяц или случайно — на одну ночь. И на всех, кто в любви ищет чего-то большего, чем физиология, смотрят с насмешкой, как на убогих и умственно поврежденных субъектов.
Недавно я познакомилась с одним товарищем с другого факультета <…>.
Перед девушками он чувствовал себя уверенным, потому что был красив, а перед товарищами, — потому что был умен. И он боялся в их глазах не оправдать свое положение вожака.
В нем как бы было два человека: в одном — большая серьезность мысли, внутренняя крепость, в другом — какое-то пошлое, раздражающее своей наигранностью гарцевание, стремление высказать презрение к тому, что другие уважают, постоянное желание казаться более грубым, чем он есть на самом деле.
Вчера мы в первый раз пошли в сумерки вместе. Над городом уже спускалась вечерняя тишина, когда все звуки становятся мягче, воздух — прохладнее и из скверов тянет свежим весенним запахом сырой земли.
— Зайдем ко мне, — я живу недалеко, — сказал он.
— Нет, я не пойду.
— Этикет?..
— Никакой не этикет. Это, во-первых. А во-вторых, сейчас так хорошо на воздухе.
Он пожал плечами.
Мы вышли на набережную и несколько времени стояли у решетки. Подошла девочка с черемухой, я взяла у нее ветку и долго дожидалась сдачи. А он стоял и, чуть прищурившись, смотрел на меня.
— Без черемухи не можешь?
— Нет, могу. Но с черемухой лучше, чем без черемухи.
— А я всегда без черемухи, и ничего, недурно выходит, — сказал он, как-то неприятно засмеявшись. <…>
— Вы говорите так потому, что никогда не любили.
— А зачем это требуется?
— Так что же вам в женщине тогда остается?
— Во-первых, брось эти китайские церемонии и говори мне — ты, а, во-вторых, в женщине мне кое-что остается. И, пожалуй, не мало.
— Ты я вам говорить не буду, — сказала я. — Если каждому говорить ты, в этом не будет ничего приятного.
Мы проходили за кустами сирени. Я остановилась и стала прикалывать к кофточке веточку черемухи. Он вдруг сделал быстрое движение, закинув мне голову, и хотел поцеловать.
Я оттолкнула его.
— Не хочешь — не нужно, — сказал он спокойно.
— Да, я не хочу. Раз нет любви, то ведь вам решительно все равно, какую женщину ни целовать. Если бы на моем месте была другая, вы бы также и ее захотели целовать. <…>
Мне казалось, что я уже не так безразлична для него, сколько раз я встречала его взгляд, который всегда находил меня, когда я была даже в тесной толпе университетской молодежи. И зачем нужно было портить этот необыкновенный весенний вечер, когда хочется не грубых, развязных, а нежных и тихих слов. <…>
Мне вдруг почему-то стало так нехорошо, что хотелось плакать, сама не знаю почему. Не зная, что со мной делается, я сказала:
— Мне не хочется идти с вами... До свидания, я пойду налево.
Он остановился, видимо, озадаченный.
— Почему? Тебе не нравится, что я так откровенно говорю? Лучше прикрашивать и врать?
— Очень жаль, что у вас нет ничего, что не нуждалось бы в прикрашивании.
— Что ж поделаешь-то, — сказал он, как бы не сразу поняв, что я сказала. — Ну, что же, в таком случае до свидания. Только зря, — прибавил он, задержав мою руку в своей... — Зря, — и, бросив мою руку, пошел, не оглядываясь, к своему дому.
Этого я тоже не ожидала. Я думала, что он не уйдет.
Я остановилась на углу бульвара и посмотрела кругом. Была одна из тех майских ночей, когда кажется, что все кругом тебя живет неповторимой жизнью.
На небе в теплом мглисто-желтом свете стояла полная луна с легкими хлопчатыми облаками. Неясные, призрачные дали терялись в мглистом полусвете над крышами домов, дворцов и кремлевских башен. И редкие огни летних улиц точно были ослеплены светом луны.
И везде — в темноте под деревьями и на ясно освещенной площадке сквера перед собором — веселые группы молодежи, отдельных парочек, сидящих на решетчатых садовых диванчиках глубоко под низкими, кругло остриженными деревьями и кустами сирени.
Слышен говор, смех, виднеются вспыхивающие огоньки папирос, и кажется, что все эти люди заряжены, переполнены возбуждающей теплотой этой ночи, и нужно, не теряя ни одной минуты, с упоением вдыхать аромат ее.
И когда тебе нечем ответить этой ночи, когда в тебе пустота и унылое одиночество, когда все вместе и только ты одна, — тогда ничего не может быть хуже и тоскливее. <…>
Не отдавая себе отчета, я повернулась и быстро пошла по направлению к его дому.
Я шла, все ускоряя шаги, с одной мыслью, что я опоздаю, он уйдет, и я останусь одна. А главное — наша встреча так нелепо оборвалась, и я почти грубо оттолкнула от себя человека, не сделав никакого усилия для того, чтобы повлиять на него в хорошую сторону. <…>
Я вошла в темный подъезд старого каменного дома, откуда пахнуло, после теплого, точно гретого воздуха майской ночи, еще зимним холодом непрогревшихся стен.
Это такой подъезд, каких еще много в Москве и теперь: немытые много лет пыльные стекла входных дверей с остатками приклеенных объявлений, грязная затасканная лестница с пылью, окурками, с карандашными надписями.
Он совершенно не ожидал увидеть меня. И, видимо, готовился сесть за работу. У стены стоял сколоченный из тонких досок узенький стол, похожий на козлы-подмостки, которыми маляры пользуются при окраске стен. Над столом была электрическая лампочка на спускающемся с потолка шнуре, притянутая с середины комнаты и прикрепленная к гвоздю в стене над столом.
— О, да ты герой! — воскликнул он. — Передумала, видно? Тем лучше.
Он, засмеявшись, подошел ко мне и взял за руку. То ли он хотел ее поцеловать, то ли погладить, но не сделал ни того ни другого.
— Мне неприятно, что мы поссорились, — сказала я, — и мне захотелось это загладить.
— Ну, чего там заглаживать. Постой, я повешу записку на дверь, а то ко мне могут прийти.
Он, стоя у стола, написал записку и вышел, а я, оставшись одна в комнате, обвела ее взглядом.
Эта комната имела одинаковый характер с лестницей: на полу валялись неподметенные окурки, клочки бумаги, виднелись следы понатасканной со двора сапогами пыли, все стены исписаны номерами телефонов или росчерками карандаша. У стен так же, как и у нас в общежитии, смятые непокрытые постели, на окнах — грязная неубранная посуда, бутылки из-под масла, яичная скорлупа, жестяные чайники. <…>
И тут мне сейчас же пришла мысль, зачем он, в самом деле, пошел вешать записку на дверь? Что такого, если бы кто-нибудь и пришел?
Я вдруг поняла, зачем. У меня при этой мысли потемнело в глазах и перехватило дыхание. Я напряженно с бьющимся сердцем прислушивалась, подошла к окну. Хотела было убрать с подоконника бутылки и папиросные коробки, чтобы можно было сидеть, и увидела, что у меня дрожат руки. <…>
Мне было неприятно, что лучшие минуты моей жизни, моего первого счастья, быть может, мой первый день любви — среди этих заплеванных грязных стен и тарелок с остатками вчерашней пищи.
Поэтому, когда он вошел, я стала просить его пойти отсюда на воздух.
На его лице мелькнули удивление и досада.
— Зачем? Ведь ты только что была там.
А потом изменившимся торопливым голосом прибавил:
— Я устроил, что сюда никто не придет. Не говори глупостей. Никуда я тебя не пущу.
— Мне неприятно здесь быть...
— Ну вот, начинается... — сказал он почти с раздражением. — Ну, в чем дело? Куда ты?
Голос у него был прерывающийся, торопливый, и руки дрожали, когда он хотел удержать меня. <…>
Как будто он думал только об одном, чтобы успеть до прихода товарищей. А при малейшем упорстве с моей стороны у него мелькало нетерпеливое раздражение. <…>
— Я не могу здесь оставаться!.. — сказала я почти со слезами.
— Что же тебе нужно? Хорошая обстановка? Поэзии не хватает? Так я не барон какой-нибудь... — ответил он уже с прорвавшейся досадой и раздражением.
Очевидно, мое лицо изменилось от этого его окрика, потому что он сейчас же торопливо, как бы стараясь сгладить впечатление, прибавил:
— Ну, будет тебе, что, правда... скоро могут прийти.
Нужно было решительно уйти. Но во мне, так же, как и в нем, было то противное чувство голого желания от сознания того, что мы одни с ним в комнате. И я, обманывая себя, не уходила, точно я ждала, что что-то может перемениться...
— Постой, я тебе сейчас устрою поэзию, — сказал он и погасил лампу.
От этого, правда, стало лучше, потому что не бросались в глаза постели, бутылки из-под постного масла и окурки на полу.
Я подошла к окну и с бьющимся сердцем и ничего не видящими глазами стала к нему спиной. За моей спиной было молчание, как будто он не знал, что ему делать. Сердце у меня так билось, что отдавалось в ушах, и я с напряжением и волнением ждала чего-то.
Наконец он подошел ко мне, остановился сзади, обнял мою шею рукой и остановился, очевидно, глядя тоже в окно. Не оборачиваясь, я не могла видеть направление его взгляда. Я была благодарна ему за то, что он обнял меня. Мне хотелось долго, долго стоять так, чувствуя на своей шее его руку.
А он уже начинал выражать нетерпение. <…>
— Ну, чего вы хотите? — сказала я, сделав шаг в том направлении, куда он тянул меня за руку. Я спросила это безотчетно, как бы словами желая отвлечь свое и его внимание от того, что я сделала шаг в том направлении, куда он хотел.
— Ничего не хочу, просто сядем здесь вместо того, чтобы стоять.
Я остановилась и молча смотрела в полумраке пустой комнаты на его блестевшие глаза, на пересохшие губы.
Этой голой ободранной комнаты я сейчас не видела благодаря темноте. Я могла вообразить, что мое первое счастье посетило меня в обстановке, достойной этого счастья. Но мне нужна была человеческая нежность и человеческая ласка. Мне нужно было перестать его чувствовать чужим и почувствовать своим родным, близким. Тогда бы и все сразу стало близким и возможным.
Я закрыла лицо руками и стояла несколько времени неподвижно.
Он, казалось, был в нерешительности, потом вдруг сказал:
— Ну, что разговаривать, только время терять...
Я почувствовала обиду от этих слов и сделала шаг от него. Но он решительно и раздраженно схватил меня за руку, сказав:
— Что, в самом деле, какого черта антимонию разводить!..
<…> Когда мы встали, он прежде всего зажег лампу.
— Не надо огня! — крикнула я с болью и испугом.
Он удивленно посмотрел на меня и, пожав плечами, погасил. Потом, не подходя ко мне, торопливо стал поправлять постель, сказавши при этом:
— Надо поправить Ванькино логово, а то он сразу смекнет, в чем дело. <…>
У меня против воли вырвался глубокий вздох, я в полумраке повернула к нему голову, всеми силами стараясь отогнать что-то мешавшее мне, гнетущее. И протянула к нему руки.
— Вот твои шпильки, — сказал он, кладя их в протянутую руку. — Лазил, лазил сейчас по полу в темноте. Почему это надо непременно без огня сидеть... Ну, тебе пора, а то сейчас наша шпана придет, — сказал он. — Я тебя провожу через черный ход. Парадный теперь заперт.
Я начала надевать свою жакетку, а он стоял передо мной и ждал, когда я оденусь, чтобы показать мне, как пройти черным ходом.
Мы не сказали друг другу ни слова и почему-то избегали взглядывать друг на друга.
Когда я вышла на улицу, я несколько времени машинально, бездумно шла по ней. <…>
На груди у меня еще держалась смятая, обвисшая тряпочкой, ветка черемухи.
А над спящим городом была такая же ночь, что и два часа назад. Над каменной громадой домов стояла луна с легкими, как дым, облачками. Так же была туманно-мглистая даль над бесчисленными крышами города.
И так же доносился аромат яблоневого цвета, черемухи и травы...
Подготовка публикации и комментарии О. Репиной
1 Романов Пантелеймон Сергеевич (1884―1938) ― писатель и драматург. Пожалуй, можно считать чудом, что за «очернение советской действительности» в своем творчестве он подвергался только критике, но не репрессиям, с которыми дата его смерти никоим образом не связана.
2 Рассказ «Без черемухи» был опубликован в № 6 журнала «Молодая гвардия» в 1926 г.
3 Адамович Г. П. Романов. Звено. 1926. 2 мая, № 170. С. 1—2. Впрочем, в той же заметке Адамович, говоря о прекрасной повести Романова «Детство», называет его «настоящим писателем».
4 Варшавский Сергей Иванович (1879―1945) ― журналист, адвокат. В эмиграции в Праге с 1920 г. Профессор Русского юридического факультета. Член Союза русских писателей и журналистов в Чехословакии: в 1924―1928 гг. ― товарищ председателя, в 1934―1940 гг. — председатель Союза. В 1945 г. арестован СМЕРШем, пропал без вести.
5 «Возрождение». 1925. 9 июня. № 7. С. 3.
6 Мельгунов Сергей Петрович (1880—1956) — историк, публицист, политический деятель. До октябрьского переворота член партии конституционных демократов (кадетов), затем народно-социалистической партии (энесов), с 1913 г. — редактор либерально-народнического журнала «Голос минувшего». В 1918 г. становится одним из руководителей антибольшевистского «Союза возрождения России», поддержавшего создание Добровольческой армии. В 1920 г. приговорен к смертной казни, замененной десятью годами тюрьмы, а затем высылкой за границу. В эмиграции с 1922 г. в Берлине, с 1925 г. — в Праге, с 1926 г. — в Париже.
7 Книга опубликована в 1923 г. в Берлине.
8 Прожиточный минимум.
9 Мельгунов С. П. Красный террор в России. Нью-Йорк, 1979. С. 152—154.
10 Рассказ написан в форме письма, которое главная героиня пишет своей подруге «Веруше», откровенно рассказывая историю своей «любви».
11 Слово «даешь» перешло в разговорный лексикон примерно в начале 1920-х гг. из матросского арго. Ср. в «Сентиментальном путешествии» В. Б. Шкловского (1923): «Говорили на жаргоне, но не на еврейском, а на матросском. „Шамать“ ― означало есть, потом „даешь“, „берешь“, „каша“ и т. д.». Или: «Он щеголял изяществом ботинок / И пряностью матросского „даешь!“» (Г. Шенгели «Провокатор»).