Литераторам «второй волны» эмиграции непросто возвращаться в отечественную культуру даже спустя десятилетия: многие из них, побывав в плену или под оккупацией, каким-то образом сотрудничали с немцами (а после войны — с американцами). Тень коллаборационизма, мнимого или реального, над ними то сгущается, то рассеивается — в зависимости от политической обстановки на родине. Это в полной мере относится к писателю Михаилу Александровичу Соловьеву.
За этим именем скрывался Михаил Степанович Голубовский. Это не был его первый псевдоним: в 1942 году бывший советский журналист, попавший в плен, стал в оккупированном немцами Бобруйске журналистом Бобровым. Оказавшись после войны в США, он помимо деятельности на незримых и явных фронтах холодной войны занимался и литературным творчеством — теперь уже как Соловьев.
Судьба и литературная карьера Михаила Голубовского мне напоминает о другом видном писателе «второй волны» — Борисе Ширяеве, жившем в Италии и писавшем под псевдонимом Алымов: целую серию его книг мне довелось переиздать в России (его «возвращение» было значительно облегчено популярной повестью о Соловках «Неугасимая лампада»).
Оба они попытались художественно отразить острые темы «новой» эмиграции, как они сами называли «вторую волну»: жизнь на оккупированных территориях, отношения с немцами, бегство с родины, угрозу насильственной репатриации, борьбу с тоталитаризмом в рамках холодной войны, сложные отношения с Западом. Оба печатались в нью-йоркском издательстве им. Чехова.
Но, пожалуй, «Соловьев» глубже, чем «Алымов», задумывался о судьбе «второй волны» — Ширяев принадлежал к другому поколению и другому формированию: студент Василия Ключевского, царский офицер, он не сумел бежать после разгрома Белого движения, в котором участвовал, и попал в 1920-е гг. на Соловки. На оккупированных территориях Ширяев оказался уже будучи убежденными антикоммунистом. Голубовский, много моложе Ширяева, рос комсомольцем внутри советской системы и в ней бы и остался, если бы не война.
Почему же он ушел на Запад, как и Ширяев, вместе с отступавшими немцами? Сам Голубовский (Соловьев) пишет о том исходе так: «Даже немецкий произвол, жестокие поборы и высокомерное отношение тыловой немецкой гитлеровщины к русскому населению не могли удержать это население от пробуждения, от порыва, который возникал, часто рассудку вопреки, и рождал — не могу судить, осмысленную или бессмысленную — рождал жажду иного будущего, другой жизни и другой России. Когда же прошлое, осужденное и отвергнутое народом, начало снова надвигаться с востока на штыках побеждающей русской армии, люди еще раз отвергли его и выбрали горькую долю беженства».
Это фрагмент из романа «Когда боги молчат». М. С. Голубовский вошел в большую литературу именно с этой книгой, но она, как и другие его произведения, не принесла ему ни славы, ни даже известности: его имя — уверен, что до поры до времени — отсутствует в справочниках и словарях, включая электронные. Кратко восполним этот пробел.
Михаил Степанович Голубовский родился в ставропольском селе Петровском в 1907 году. В 1920 году, в 13 лет, он попадает вслед за братьями в Первую Конную армию; затем как участник Гражданской войны учится на стипендию им. Фрунзе журналистике и истории в Московском Государственном университете и получает распределение в Комсомольск-на-Амуре. Вернувшись в Москву, поступает в «Известия» спортивным репортером, затем становится репортером военным, получив и полагающееся при этом командирское звание лейтенанта.
После разгромного процесса над редактором «Известий» Н. И. Бухариным его в числе многих сотрудников газеты выслали из столицы, однако вскоре «простили». По роду журналистской деятельности Голубовский был лично знаком с верхушкой Красной Армии.
Как военный корреспондент Голубовский участвовал в Финской войне. В начале Великой Отечественной войны в звании лейтенанта он попал в плен: это произошло в сентябре 1941 года, как свидетельствует обнаруженная нами запись в реестрах о «безвозвратных потерях» (там указана и его жена, с которой он более никогда не увиделся). Об осени 1941 года и своем пленении он позднее расскажет в «Записках советского военного корреспондента» (Нью-Йорк, 1954).
Последующий этап своей биографии Голубовский всячески запутывал и мистифицировал. Известно, что весной 1942-го он, как уже говорилось, объявился в Бобруйске под псевдонимом Бобров. Он публично открещивался от участия во власовском движении, но, как мне сообщил историк Кирилл Александров, на февраль 1945 года служил во власовской армии в чине капитана и был прикомандирован к штабной роте при штабе 1-й пехотной дивизии генерал-майора Сергея Буняченко. Какова была его служебная деятельность в Вооруженных Силах Комитета освобождения народов России, приходится только гадать: в любом случае героя романа нельзя отождествлять с автором, хотя книга эта характеризуется как автобиографическая.
Конец войны Голубовский встретил в Австрии, в лагере Парш под Зальцбургом. Попытки советских репатриационных органов добиться его выдачи встретили отпор американцев, вне сомнений, заинтересованных в Голубовском, особенно в его знании (со времен журналистской работы) советской военной верхушки, и вскоре он перебирается в США. Его «куратором» становится вице-адмирал Лесли Кларк Стивенс, служивший военно-морским атташе в Москве в 1947—1950 гг., в самом начале Холодной войны. Этот же адмирал стоял у истоков Радио Свобода (тогда — Радио Освобождение).
В 1950-е гг. Голубовский занимается активной общественной деятельностью, входит в руководство эмигрантских антисоветских организаций: Союза борьбы за освобождение народов России (СБОНР), Совета освобождения народов России (СОНР), Союза Андреевского флага (САФ). Кроме публицистики начинают выходить его крупные литературные произведения.
Роман «Когда боги молчат» был опубликован в США в 1952 году на английском, затем переведен на другие языки. Спустя десять лет, в 1963 году, он вышел на русском — за счет автора. Сам писатель этот странный интервал объяснял так: «Чем больше изданий этой книги выходило в свет, тем сильнее мною овладевало чувство, что последним и окончательным изданием может быть только русское издание. <…> после каждого издания, я, как бумеранг, возвращался к первоначальному варианту, восстанавливал его, отчищал от наслоений, вызванных переводами, снова работал над ним. <…> В результате, когда созрело решение издать эту книгу на русском языке — фактически это уже другая книга».
В 1979 году Голубовский скончался в США.
В России его первый сборник появился в 2017 году — усилиями проф. В. В. Агеносова. В него вошли первая часть романа «Когда боги молчат» и треть «Записок советского военного корреспондента». Смысл усекновений не разъяснялся. Он становится понятным при знакомстве с опущенными частями романа, где повествуется о «добровольцах» Вермахта, Власове, Пражском восстании, об охотниках за черепами — как называл сотрудников репатриационных комиссий и Ширяев.
Впервые после издания романа в 1963 году предоставляем читателям его небольшой фрагмент, выбранный специально для журнала «Русское слово». Следует учесть, что это не историческая реконструкция. Нам неизвестно, был ли Михаил Степанович Голубовский в Праге в те дни или же воспользовался воспоминаниями участников тех событий, чудом уцелевших — как и он — в мировой бойне и после нее.
Михаил Соловьев
(Голубовский)
КОГДА БОГИ МОЛЧАТ
(фрагменты романа)
…В марте — я думаю, что это уже был конец марта [1945 г.] — полк1, обремененный массой беженцев, дошел до границ Чехословакии. В городе Эгер2 нас нашел курьер от власовского штаба. Двигаться к Праге — таков был приказ. Командир полка послал меня вперед — доложить Власову о положении, в каком оказался полк. С таким количеством беженцев он не мог достичь Праги в короткий срок. <…>
Сегодня Шувалов3 спросил меня о моем пребывании в Праге в апреле месяце. Как все это недавно было, а мне — вечность, между нынешним днем и теми, пражскими, днями. Я хотел было ответить Шувалову так же, как отвечал на другие его вопросы — был в Праге, встречался с Власовым, принимал поручения — но вдруг передо мной встало молодое, полное отчаянной решимости лицо власовского поручика, того самого командира роты, которого мы встретили под Штеттином4. Нет, дорогой мой, я не предам тебя моим умолчанием и скольжением вместе с Шуваловым по поверхности правды.
Я рассказал о том, как, приехав тогда в Прагу, я нашел Власова совсем другим5 — сломленным, раздавленным, страшно пьющим — но и этого, другого Власова, я понял. На его плечи легла задача непомерной тяжести, и он надломился. Нет, он ни о чем не сожалел и ничего не хотел осудить из того, что мы делали, но он видел крах и не мог заслониться от него повседневностью, как заслонялись ею все мы. От него уезжали и уходили делегации к западным армиям, все еще делались попытки разъяснить, кто мы, почему собрались в Германии, по какому праву отвергаем правительство своей страны, но Власов уже ни во что не верил. Я тогда задумывался — прав ли он в своем неверии, но теперь знаю — он был прав. Как можно ввести нашу бедную русскую правду в мир, охваченный тогда предвкушением победы? Ведь наша русская правда в рубища одета, кровоподтеками покрыта, слезами залита, горем исполосована; одним лишь своим присутствием на победном пиру она могла бы омрачить его, блеску победы противопоставить тьму горя и беды, и ее, конечно, не принимали, не пускали, закрывались от нее. Западные державы с одинаковым равнодушием отмахивались от власовских делегаций, а наиболее настойчивые делегаты попадали в тюрьмы и отправлялись восточному союзнику, который принимал их вполне охотно и вовсе не для того, чтобы обсуждать с ними правду нашего дела.
Когда я приехал в Прагу, Власов видел главную задачу в том, чтобы оторвать власовские военные формирования и беженские массы от наступающей советской армии, вывести их в районы, в которых они могли бы попасть в руки западных союзников Сталина. Прежний план — концентрироваться на юге Германии и, если нужно будет, то перейти в Югославию, уже не имел смысла. События обогнали нас. Власов и в Праге-то находился главное для того, чтобы всю военную и невоенную власовщину тянуть на южную кромку Германии. Как можно дальше на юг. У него висела карта, и когда я доложил ему о марше полка, он подошел к ней и долго стоял, повернувшись ко мне спиной. Потом очень гулко сказал, что все воинские части обременены беженцами. Сказал, что за первой дивизией их идет тысяч тридцать. Сказал, что с этим ничего нельзя поделать, отсечь беженцев — значило бы погубить их. Потом спросил, глядя мне прямо в глаза, что я делал бы, начнись сейчас в Праге восстание? Я растерялся, не знал, что ответить, мысли о восстании у меня до этого совсем не было.
Власов сел у стола. Как-то вовсе не нагибаясь, он опустил руку куда-то вниз и поднял ее с бутылкой водки. Попросил дать стакан — стакан стоял у графина с водой. Налил полно и залпом, не поморщившись, выпил. Кивнул головой на бутылку, взглядом спрашивая, хочу ли я выпить. Нет, я не хотел пить. Он сказал, что в городе вот-вот должно вспыхнуть восстание. Повторил вопрос — как бы я поступил? Мысль о восстании теперь показалась мне благословением. Мы все тогда были в состоянии взвихренности всех наших чувств. Я сказал Власову, что такое восстание может открыть для нас совершенно новые возможности. Чехословакия, если она изгонит немцев до того, как придут советские войска, может оказаться в роли независимой страны. Советские войска должны будут обтечь ее. Помогши чехам теперь, если они восстанут, мы создадим для себя базу в их государстве.
Власов слушал меня и зло кривил губы. Потом он опять налил стакан водки и выпил. Дослушав меня до конца, сказал, что многие ему говорят то, что и я говорю. Сказал, что если бы он согласился с этим, то это означало бы, что обвинение нас в предательстве не лишено основания. Выступи мы против немцев, которые фактически уже разбиты, мы дали бы всем нашим недругам право сказать, что мы сначала предали своих, а потом предали падающего союзника. Я хотел было сказать, что наше фактическое пребывание здесь еще не делает нас союзниками немцев, но Власов замахал руками, словно защищаясь. Сказал, что он услышал от меня все, что хотел услышать, и сам сказал все, что хочет сказать — нет смысла углубляться в этот вопрос. Еще он сказал, что наше последнее завещание уже сделано — провозглашен Комитет освобождения, декларированы его политические цели6 — это все, что нам сейчас посильно.
Я ушел от него с тягостным чувством потери. Что Власов пьет, мне было известно, но что пьет он так страшно и одиноко, это я узнал впервые. Теперь, из тюремной камеры, мне многое виднее, и я понимаю, что должен был он надломиться, но тогда, помнится, я подумал, что это еще одно несчастье, назначенное нам роком. Все мы, Власов в том числе, оказались меньше задачи, вставшей перед нами. У нас хватило дерзости, порыва принять эту задачу на свои плечи, но плечи подломились, не оказалось в них нужной силы. Конечно, не мы в этом виноваты, все наше дело, впитавшее в себя, быть может, миллионы россиян, оказалось делом отщепенцев потому, что война исказила простейшие понятия, перепутала все контуры смысла — соединила нас с немцами, хоть мы и несоединимы, и англосаксов с коммунизмом, хоть и тут явная несоединимость; подменила все порывы нашего народа простейшим — порывом к победе над внешним врагом.
И вот, внешний враг разгромлен, а Россия остается такой, какой была.
В нашей попытке — спор с нашим собственным прошлым. У каждого из нас есть свои аргументы, свои данные для спора. Для меня это спор со всеми, о ком я вспоминаю с любовью и уважением. <…> Конфликт с прошлым — начало всего нашего дела во время войны. Мы возвращались к народу, хотели снова стать в ряд со всеми, кто ищет правду русской жизни. Да, мы, может быть, не шли до конца, до нужного и оправданного конца, но и этому есть свое объяснение. Питомцы революционных потрясений России, мы не столько отвергли прежний путь, сколько пожелали неправду этого пути исправить и сонм убиенных революционных обетований снова к жизни вызвать. Наша мысль если и возвращалась назад, то не дальше февральской революции. Мы хотели вернуться к ней, чтобы все начать заново. Наш радикализм был застопорен нашим собственным прошлым.
Высоков7 говорил, что после нас придут другие люди, но начинать чистить конюшни должны мы сами. Но кто эти мы? Это правда, что и Власов был из партийцев, и многие вокруг него были из партийцев, но что в этой правде? Я никогда не сказал бы, что эти люди — взбунтовавшиеся коммунисты. Нет, они именно и взбунтовались потому, что перестали быть коммунистами, рванулись назад, к людям, прониклись тем отвергающим коммунизм чувством, которое жило, живет и будет жить.
Это звучит, как политическое заявление, а мне вовсе не нужно делать таких заявлений, и я их не хочу. Я смотрю на недавние дни и вижу в них Власова, выбравшего для себя трагический путь. <…> Рядом с ними стоят офицеры старорусской армии, участники белого движения и, по совести говоря, я не вижу между ними разницы. В новых и старых в одинаковой мере и почти одинаковым голосом говорит Россия, которой мы не знали, которой мы не знаем и лишь ощущаем. Начало всему делу не в нас, не в людях попытки военного времени, а в самой России, в ее невыраженной, но и не отменимой воле...
Опять звучит декларацией, а я не хочу и боюсь деклараций. Высоков еще говорил — нам выпала роль декабристов. Я тогда возражал ему: декабристы не примыкали к Наполеону, а воевали в рядах русской армии и по времени их почин лежит в послевоенном периоде, но теперь я вижу, что Высоков был более прав, чем я. Декабристы принесли с собой идеи запада в Россию, наши идеи родились в России, живут в ней, духовно независимы. Германия — случайный полустанок на пути этих русских идей. Я понимаю, что этот случайный полустанок накладывает на нас черную тень измены, но это на нас, а не на саму русскую правду, которую мы хотели выразить. Савл становится Павлом не от того, что он обретает истину, а от того, что истина преобразует, заново формирует его. Власов стал Власовым не тогда, когда осознал неправду русской жизни, а тогда, когда он восстал против этой неправды. Истина в России всеми осознается, да не все способны восстать. Декабристы, — говорил Высоков… В этой аналогии есть свое горе — однодневность. История сказала о предшествующем и последующем, но для самих декабристов все кончилось в день поражения. Так и для нас. Нет, для нас может быть хуже. Те, что придут после нас и будут думать, как мы, и действовать, как мы, может быть, и слова-то справедливого для нас не найдут. Они возьмут от нас нить будущего, но нас самих отвергнут. Горькая мысль и некуда от нее скрыться. Но, может быть, продолженная необходимость бунта несет в себе и наше оправдание? Если существует эта необходимость, то должны были быть и мы, взбунтовавшиеся и погибшие, но, и погибнув, оставшиеся.
Но прочь все, и к Праге. Мы, бывшие тогда в столице чехов, с вожделением ждали того, о чем тогда все говорили: чехи восстанут. Почему с вожделением, я сказать не могу. Позиция Власова, казалось бы, отрезала для нас всякую возможность примкнуть к восстанию — если не говорить об одиночках. Власов приказал, если оно начнется, выходить из города. А тем не менее, восстание казалось нам желанным. Мы с интересом рассматривали карту города, на которой было нанесено расположение немецких войск. Немцев было совсем мало. Если чехи разумно поведут дело, говорили мы между собой, то они в два дня сотрут немецкое сопротивление.
В один из этих дней мне передали приказ Власова. Он хотел, чтобы я выехал навстречу тому полку, с которым шел из-под Штеттина, и дал ему новое направление — не заходя в Прагу, в ее обход, двигаться на Пильзен. Мне приказывалось быть с полком, и если окажется, что дорога на Пильзен перерезана, изменить направление движения, но так, чтобы возможность выхода в район Пильзена оставалась. Власов возлагал на меня и на командира полка принятие самостоятельного решения в зависимости от обстоятельств.
Прежде чем покинуть город, я пришел к Власову. Меня ввели к нему, он начал говорить о необходимости вывести всех русских — военных и невоенных — из Праги, когда вдалеке возникла ружейная стрельба. Власов рывком встал из-за стола, распахнул окно. Стрельба стала слышнее. Вошел адъютант, он доложил, что из немецкого штаба сообщают о восстании в городе. Власов молчал. Адъютант ушел, но тут же опять вернулся. Теперь немецкий штаб сообщал, что какая-то власовская часть вступила в бой на стороне восставших чехов. Власов приказал передать немцам, что в городе нет его частей. Но он, как и я, знал, что власовские части могут быть в городе.
В сопровождении Коровина8 я отправился туда, откуда шла стрельба и где должна была быть неизвестная нам воинская часть власовцев. Власов приказал, если я найду, вывести ее за пределы города. Мы достигли гостиницы «Флора», здесь вдоль улиц уже пели пули. По дороге нас несколько раз останавливали чехи — мужчины и женщины. Они со слезами обнимали нас, что-то говорили о братьях-славянах.
Мы перебегали улицу, когда из дома, к которому мы бежали, выглянуло знакомое лицо. Тот самый командир роты, который встретил нас под Штеттином. Оказалось, что это его рота, посланная вперед командиром полка, ввязалась в драку чехов с немцами. Немцы стреляли издалека, но было ясно, что они готовят атаку. Постараются подавить восстание в самом начале.
Может быть, я и исполнил бы приказ Власова и увел роту, но немцы в этот момент перешли в наступление, и нам ничего не оставалось, как обороняться. Коровин раньше меня перебежал к ротным пулеметчикам и попросил дать ему пулемет. Я добежал до него и лег рядом. На улице показались немецкие танки. Какая-то девушка, посланная чехами, вздрагивая от возбуждения, от страха, сказала нам, что немцы ввели в город дивизию эсэсовцев. Дело принимало грустный оборот. Танки могли бы смести нас, но когда они двинулись в нашу сторону, из домов выбежали юркие люди. Они подожгли два танка, остальные три попятились назад. Через двадцать минут смелые поджигатели были с нами. Чешские юноши, безумие только что пережитого в глазах. Поручик, командир роты, позвал меня к себе. Боже, почему он был так счастлив! Он сказал, что хоть раз в жизни доведется подраться от души. Гармонист был тут, он опять играл Варяга. Я сказал ребятам, что выхода для нас из этой мышеловки нет, позади стоят немецкие части, выставившие пушки прямо на улицах. Если мы пойдем назад — они сметут нас. Пушки я видел, когда направлялся сюда. Но мое мрачное заявление никого не напугало. Гармонист оторвал голову от гармони, он все время ложился на нее щекой, и сказал, что у нас уже давно выхода нет.
Из власовского штаба до нас добрался поручик, приказ тот же: отойти из города. Он был бледен, даже глаза у него стали бледными. Сказал, что они шли вдвоем, но немцы схватили их. Его спутника застрелили, а его пытались доставить в свой штаб. Он вырвался, удалось добежать до нас.
Немцы опять двигались на нас, мы заняли места. До вечера мы отбивали их наступление, но оно не было сильным.
Та же девушка принесла новое сообщение: на недалекой площади концентрируются эсэсовцы с танками. Я попросил поручика, пришедшего от Власова, еще раз рискнуть жизнью — какой риск мог быть большим, чем находиться с нами? — пробраться на западную окраину Праги и дальше, пока не повстречаются части первой дивизии или того полка, к которому принадлежит рота. Послал с ним Коровина.
Нас, русских, было около сотни человек, да еще человек сорок молодых чешских ребят, вооруженных чем попало. Если немцы по-настоящему поведут дело, мы пропали. Все, что они делали до этого, было прощупыванием наших сил. Поручик сказал, что ночью они наступать между домами не посмеют. Гармонист бойко вел мелодию, все тот же Варяг.
Я в эту ночь долго говорил с поручиком — веселый, жизнерадостный парень. Действительно, из ташкентской пехотной школы имени Ленина. О его молодой жизни можно было бы поэму написать, но конец этой поэмы от меня нужно узнать.
К утру немцы подготовились. Когда рассвело, мы увидели танки, занявшие выгодные им позиции. На крышах высоких зданий теперь были пулеметные точки. Почему немцы все-таки начали утро очень вяло, я не знаю, может быть, преувеличивали наши силы. Они вели беспрерывный пулеметный обстрел, но большого вреда нам не причиняли.
Часов в десять утра они пошли на нас. Поручик приказал всем умолкнуть, ждать, пока подойдут. Я был рядом с ним, и он сказал мне, что патроны на исходе, у некоторых ребят осталось по два-три патрона, и он хочет, чтобы немцы более близко с нами познакомились. Он смеялся загорелым, молодым лицом, хоть и понимал — все тут понимали — что мы обречены.
Немцы, ободренные нашим молчанием, пошли теперь открыто. Поручик собрал всех нас в одном доме, сказал, что на пощаду нам рассчитывать не приходится и лучше ударить хоть раз, но от всего сердца. Я был согласен с ним.
Танки прошли мимо нас, они стремились к тем домам, в которых мы были вчера вечером. Теперь немецкие пехотинцы были в пределах нашей досягаемости. Это не были эсэсовцы, а самое жалкое воинство, какое только можно себе представить. Какая-то часть из запасных. Мы с яростью напали на нее, и она сразу же побежала. Ребята догоняли несчастных вояк, ударом кулака, ударом приклада валили их с ног. Танки шли следом, но стрелять не могли, так как мы смешались с немцами.
Мы катились вместе с ними до какой-то площади и тут уперлись в другое немецкое воинство. С этим на кулаках драться не будешь! Эсэсовцы. Мы оказались в полукольце, и они с трех сторон пошли на нас. Поручик выбежал вперед, громко и весело крикнул:
— Братья — товарищи, стоим насмерть!
Гармонист был рядом со мной, гармонь висела через плечо, а сам он стрелял, долго и спокойно прицеливаясь. У меня был пулемет, оставленный Коровиным, и я лег с ним на мостовой.
Вдруг позади — голос Коровина, он просил меня отодвинуться. Взял у меня пулемет. Стрелял короткими очередями — патронов было мало. Поручик со взводом своих ребят атаковал немцев со стороны, хотел удержать их, не допустить, чтобы они дошли до того места, где три его взвода и я с Коровиным пытались занять укрытые позиции. Патроны в пулемете кончились. Только теперь Коровин сказал мне, что полк власовцев уже близко, да и первая дивизия вошла в город и отгородила основные эсэсовские части от этого района. К вечеру власовские части выкатили немцев из Праги и сами вышли вслед за ними.
Мы уходили, но поручика с нами не было, его сразила пуля. Когда мимо нас прокатилась волна власовского полка, а немцы впереди нас начали поспешно отходить, я подошел к нему. Он лежал лицом вверх, и словно задумчивым было его молодое и красивое лицо. Я часто замечал, что очень здоровые люди, умирающие, не думая о смерти, имеют такое выражение на лицах. Мы передали убитых чехам, просили похоронить их. Чешские ребята, что были с нами, положили поручика на носилки. Девушка-связистка принесла откуда-то букет цветов, вложила в руку мертвому. Она навзрыд плакала.
На выходе из города я увидел легковой автомобиль. Окна в нем были задернуты шторками. Рядом с шофером сидел адъютант Власова. Он подозвал меня к машине. За шторками был Власов, рядом с ним какая-то женщина. Власов полулежал на подушках, был очень бледен, может быть, болен. Отдернув шторку, он протянул мне свою огромную руку и сказал, что, скорее всего, мы больше не увидимся. Сказал, что войска маршала Конева подходят к Праге.
Машина поехала, а я стоял, и мне опять было не по себе от мысли, что Власов надломился. Его войска, не спрашивая его, вступили в бой с немцами, а он говорил сейчас так, как будто ничего этого не было. Впрочем, сказал я Бенсону9, есть много оснований думать, что это сам Власов бросил свои войска на помощь чехам.
Шувалов в этом месте моего рассказа вцепился в меня. Он кричал, что я сознательно искажаю события, что не власовцы, а советские войска маршала Конева спасли Прагу от разгрома и что я, выгораживая Власова, стараюсь выгородить и себя. Я сказал ему, что я рассказал все это главным образом не в защиту Власова или себя, а во имя того поручика, который лежал на земле мертвым с очень задумчивым выражением лица и ни в какой защите больше не нуждается.
Бенсон молчал, молчал и Шувалов, роясь в бумагах. Потом Шувалов сказал, чтобы я продолжал. Но мне больше нечего было сказать. Население встречало нас, как героев, — в его глазах мы были спасителями Праги. Хотя какие же мы герои?
1 Герой романа Марк Суров, попав в немецкий плен, принял предложение вступить в отряд «добровольцев», который затем перерос в полк, введенный в состав РОА. Ранней весной 1945 г., как пишет романист, «в русских добровольческих формированиях в России, перед строем солдат и офицеров, читалось письмо Власова о переводе добровольцев на запад. За родину без большевиков повсюду нужно бороться, говорилось в этом письме. Батальоны и полк, что вырос на Березине из небольшого отряда — русские формирования, созданные такими трудами, риском, жертвами в России — немцы вывозили из России. Был бунт, был исход в леса, но основная масса добровольцев подчинилась: приказ командующего Русской Освободительной Армии».
2 Чешск.: г. Хеб.
3 Персонаж романа: полковник Красной Армии, добивавшийся через военный суд в Австрии выдачи интернированного американцами Марка Сурова советской стороне.
4 Польск.: г. Щецин.
5 Выше автор дает впечатления своего героя от первой встречи с Власовым: «С первого взгляда он поразил меня редко встречаемым в людях совмещением силы, жесткости, с какой-то своей мягкостью. Непомерно высокого роста, худ, костляв. Весь состоит из крупных деталей — огромные кисти рук, мосластые пальцы, толстогубый большой рот, словно топором обструганный нос, тяжелые очки в черепаховой оправе. Бывают такие русские типы, особенно часто они из мужичьего сословия, в которых все взятое по-отдельности никак красивым не назовешь, а в комплексе, в пригонке одного к другому, получается человек красивый. <…> Говорил он спокойно, размеренно, без всякого подчеркивания слов и в той хорошей и теперь уже редкой манере, которая не чурается сочетания вполне правильной речи с народным говорком, придающим всей речи живой и точный характер».
6 Манифест Комитета освобождения народов России (КОНР), называемый Пражским манифестом, был провозглашен 14.11.1944 в Пражском Граде.
7 Персонаж романа: генерал Леонид Семенович Высоков, ставший на оккупированных территориях командиром партизанского отряда. Согласно повествованию, его критические высказывания о советском строе дошли до командования Красной Армии, после чего местонахождение отряда было кружным путем выдано немцам, которые и уничтожили Высокова и его партизан.
8 Персонаж романа: участник перипетий главного героя — первоначально партизан, затем пленный, затем «доброволец» Вермахта.
9 Персонаж романа: американский военный судья, который на процессе над интернированным в Австрии Марком Суровым пытался противостоять обвинительным речам советского полковника Шувалова.