К политической или общественной деятельности я никогда не стремился. В интервью одной немецкой газете я назвал себя диссидентом поневоле, но не столько в том смысле, что меня туда затолкали, сколько в том, что я с существующим режимом был просто несовместим и диссидентство мое было неизбежным.
Владимир Войнович
Писатель Владимир Войнович любит рассказывать историю о том, как ему впервые дали понять, что он не такой, как обычные советские люди.
Дело было в конце 1940-х. Володе Войновичу было шестнадцать, он только что окончил ремесленное училище и работал на заводе. Приближался какой-то государственный праздник, не то Первомай, не то Ноябряй, и дирекция вкупе с парткомом и завкомом готовилась вывести своих работников на обязательную по такому случаю демонстрацию. Для ее подготовки было устроено заседание начальства, на котором решалось, кто, где и в каком порядке будет идти и кому будет оказано высокое доверие нести транспаранты, лозунги и портреты членов политбюро. Во время распределения наглядной агитации какой-то начальник сказал: «А этот портрет понесет…» — и назвал фамилию Володи. Едва это произошло, раздался голос партсекретаря: «Нет, этому мы ничего не дадим». «Почему?» — удивился тот, который предлагал дать Войновичу портрет. «А потому, — последовал ответ, — что этот, даже если и понесет, то не донесет и по дороге выбросит».
Когда кто-то из сослуживцев передал Войновичу слова парторга, тот был очень удивлен и обижен. Он не мог понять, отчего партийный начальник так плохо о нем думает, ведь он не давал к тому ни малейшего повода. И только много позже осознал, что парторг разглядел — а может, и не разглядел, а звериным чутьем ощутил — в нем то, чего он еще и сам в себе не видел. И понял, что он всегда был не такой, как они.
С этого все и началось.
* * *
О том, каким образом ему пришлось, пользуясь образным выражением поэта Германа Плисецкого, «уйти в разряд небритых лиц от розовых передовиц и голубых перворазрядниц», Владимир Войнович в течение многих лет рассказывал в своих интервью и в книгах. Подробнее всего — в изданном в 2010 году автобиографическом сочинении «Автопортрет: Роман моей жизни» (откуда заимствованы приводящиеся в этих заметках цитаты): «Будучи человеком аполитичным и лишенным гражданских страстей, я был зачислен во враги советского режима, как иногда мне самому казалось, по недоразумению. Но потом понял, что никакого недоразумения нет. Я не делал политических заявлений, но от вида всей советской атрибутики — знамен, досок почета, вождей на трибуне мавзолея, свинарок на первых страницах газет, хоккеистов, фигуристов — меня тошнило <…>. К тому же я был весьма невоздержан на язык и относился к тем, кто ради красного словца не только, по пословице, не пожалеет родного отца, но и себя тоже не побережет».
Владимир Войнович к своему отцу, журналисту Николаю Войновичу, всю жизнь относился с огромным уважением, поскольку тот был человеком нравственным и порядочным. А когда угодил в жернова Большого террора, то и в тюрьме повел себя так, что всемогущий НКВД обломал об него свои клыки и был вынужден разжать челюсти и добычу выпустить, хотя и не сразу. Когда Николай Войнович умер, сын не смог приехать на похороны, поскольку советская власть лишила его этой возможности, отобрав гражданство. Такие вещи не забываются никогда. И не прощаются тоже.
* * *
Становиться диссидентом Владимир Войнович не собирался. Жизнь заставила. Будучи писателем, он хотел ровно того же, чего хотел бы всякий человек, обладающий умением находить для выражения своих мыслей правильные слова и располагать их в правильном порядке. А именно — чтобы то, что он пишет, издавали, его книги покупали и читали, ставили по ним спектакли и кинофильмы и чтобы получаемых от этого денег хватало на нормальную жизнь и содержание семьи.
Однако эти желания довольно быстро вошли в противоречие с тем, что во времена не столь отдаленные было принято именовать канцелярским выражением «основы общественно-политического устройства государства». Виноват в этом был сам Войнович. Его проблема состояла в том, что, являясь писателем с ярко выраженным сатирическим дарованием, он постоянно норовил использовать это дарование в своих произведениях. Советский же тоталитарный режим к любой сатире, вне зависимости от того, в каком виде искусства она проявляется, всегда относился крайне подозрительно, а временами — когда сатира переходила установленные для нее рамки дозволенного — приравнивал ее к антисоветской агитации и пропаганде.
Так произошло в 1965 году, когда в Москве были арестованы литературовед Андрей Синявский и поэт-переводчик Юлий Даниэль. Они были обвинены в том, что на протяжении нескольких лет сочиняли антисоветские пасквили в форме повестей и рассказов, после чего нелегально переправляли их за границу, где их сочинения публиковались в эмигрантских издательствах под псевдонимами Абрам Терц и Николай Аржак. С точки зрения режима, состав преступления был очевиден, и в феврале 1966 года «клеветники-перевертыши» (как именовала их в те дни советская пропаганда) предстали перед судом. Суд выписал Андрею Синявскому семь лет политлагерей строгого режима, Юлию Даниэлю — пять.
Возмущение таким приговором, столь же суровым, сколь и несправедливым, было в советской интеллектуальной среде велико, некоторые решили заступиться за осужденных коллег и подать советскому руководству коллективное письмо с просьбой освободить Синявского и Даниэля, передав их на поруки писательской организации. Просьба эта не имела шансов на удовлетворение, поскольку советский Уголовный кодекс такой меры наказания просто не подразумевал. Тем не менее под ходатайством в течение десяти дней было собрано 62 подписи московских литераторов, после чего оно было отправлено по назначению, где и сгинуло, не приведя ни к каким результатам. В числе поставивших свои подписи под этим документом было много людей, чьи имена навсегда вошли в историю российской литературы. Одним из них стал и Владимир Войнович. Это было первое подписанное им подобное письмо. Первое, но далеко не последнее.
* * *
Летом 1968 года Владимир Войнович жил на даче под Москвой и работал над повестью «Путем взаимной переписки».
Лето выдалось горячее во всех смыслах: и по погоде, и по накалу поступавших из-за границы новостей, которые вертелись в основном вокруг трех слов: «чехи», «Прага» и «Дубчек». Чехословацкие коммунисты пытались собственными силами, без согласия Старшего Брата из Кремля, осуществить демонтаж тоталитарной системы, перейдя к тому, что они называли «социализмом с человеческим лицом». Антисоветски настроенные интеллектуалы в СССР наблюдали за этой отчаянной попыткой со смесью восторга и ужаса, в которой второго было намного больше первого, потому что им заранее было ясно, чем все кончится.
По стечению обстоятельств точка после последней фразы была поставлена Войновичем в ночь с 20-го на 21 августа, чуть ли не ровно в полночь. Испытав знакомое любому пишущему человеку чувство — сложную смесь из радости от хорошо сделанной работы и опустошения от выхода наружу энергии, потребовавшейся для того, чтобы делать ее хорошо, — он включил радиоприемник, желая узнать, что происходит в мире. По ушам писателя тут же ударил звуковой коктейль, состоящий из грохота шахтерского отбойного молотка, помноженного на визг ручной электропилы «Дружба», который в англоязычном мире было принято именовать «Jazz KGB».
В ту же секунду Войнович понял, что вторжение началось: до этого в Советском Союзе в течение нескольких лет передачи русских служб Би-Би-Си и «Голоса Америки» не глушились.
Будучи по натуре просвещенным скептиком и прагматиком, он и прежде понимал, что дело идет именно к этому и Пражскую весну кремлевские, скорее всего, задавят. Поэтому, надеясь на лучшее, готовился к худшему. Худшее наступило той же ночью. Для чехов со словаками оно обернулось двадцатью годами советской оккупации и погружением в безвременье местного варианта застоя, для советской интеллектуальной элиты — необходимостью определяться, кто по какую сторону умозрительных баррикад.
Писателю Войновичу было легче многих иных коллег и знакомых, не принадлежавших к числу писателей: он этот выбор сделал еще до того как начал писать главную книгу своей жизни — всемирно известный роман-трилогию «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина».
* * *
Летом 1969 года, в разгар всех и всяческих «проработок» по поводу публикации «Чонкина» в антисоветском эмигрантском журнале «Грани», на Владимира Войновича свалилось еще одно тяжелое испытание. Серьезно заболела его мать. Подозревали онкологию. Необходима была немедленная госпитализация и хирургическое вмешательство. Проблема, однако, состояла в том, что родители писателя проживали не в Москве, а в провинции, а таких граждан столичная медицина не только не обязана была лечить, но и прямо не имела на это права: для того, чтобы получить койку в московской больнице, прежде всего необходимо было иметь московскую прописку. В противном случае шансов на бесплатную медицинскую помощь у нуждающегося в таковой советского гражданина было крайне мало. Но все же они были — при наличии нужных связей и знакомств, то есть того, что при советской власти именовалось коротким и емким словом «блат».
Войнович бросился туда, куда в ином случае ни при каких обстоятельствах бы не пошел — к секретарю Московского отделения Союза писателей РСФСР по организационным вопросам Виктору Ильину.
Виктор Ильин был человеком незаурядным и с биографией довольно непростой. До того как стать начальником над столичными писателями, он работал прорабом на строительстве дороги в Рязанской области. Перед тем, как получить должность прораба, таскал мешки и ящики на железнодорожной станции Рязань-Товарная. До того как оказаться грузчиком, без малого девять лет просидел в тюрьме на Лубянке. А перед тем, как туда попасть, служил в НКВД и имел звание комиссара государственной безопасности, примерно соответствовавшее званию генерал-майора Красной армии. На этом основании он сам и его многочисленные клевреты и холуи из числа писательской братии распространяли слухи, что до прихода в Союз писателей Ильин был генералом КГБ, хотя ни в КГБ, ни в МГБ он ни единого дня не служил, да и погон с крупными звездами никогда не носил, поскольку арестован и посажен был за два года до введения в «органах» генеральских званий. Тем не менее связь Ильина с тайной полицией была всем писателям настолько очевидна, что они верили этим слухам целиком и полностью, не подвергая негласный генеральский статус своего оргсекретаря ни малейшему сомнению. Не сомневался в этом и Владимир Войнович, с которым у Ильина были довольно серьезные проблемы по линии его ведомства.
Дело было в пятницу. Придя к Ильину, Войнович изложил просьбу. Ильин, к тому времени воспринимавший Войновича уже не как своего подопечного по части улучшения писательского быта, но как открытого идейного врага, крокодилом не был и согласился написать необходимую бумагу и посодействовать всем, чем только сможет. Однако бывший комиссар не был бы самим собой, если бы не пошел на привычную для работников его конторы подлость. Под предлогом того, что у него кончились фирменные бланки, Ильин предложил Войновичу прийти за письмом в понедельник, чтобы за предстоящие два выходных дня тот полностью прочувствовал, от кого на самом деле зависит жизнь его матери. Скрипя зубами от сдерживаемой ярости, Войнович согласился и пошел домой.
На следующий день ему позвонил диссидент Петр Якир. Сын советского военачальника Ионы Якира, казненного в 1937 году за участие в мифическом «антисоветском военно-фашистском заговоре», проведший после расстрела отца семнадцать лет в сталинских концлагерях, Петр Ионович играл в ту пору роль лидера диссидентского движения. Ничего о том, что происходило у Войновича в семье, он, разумеется, не знал, поэтому прямо перешел к делу. Голосом с дурацким кавказским акцентом, явно подражая Сталину, а возможно, и не вполне трезвым, Якир сообщил: «Слюшай, к тебе тут придет адын дэвочка, очен хороший дэвочка, с адын очен интересный бумажка». Войнович сразу понял, что подразумевается какое-то очередное письмо протеста, которое «адын хороший дэвочка» должна принести ему на подпись. А положив трубку, понял еще и то, что Якир поставил его в крайне сложное положение. Если он подпишет письмо, то тем же вечером про это будет сообщено по «вражьим голосам». Ильин, которому о таких вещах становилось известно в течение нескольких часов, в понедельник не напишет необходимую бумагу. Мать в больницу не попадет. И получится, что поставленной подписью он никого не спасет, а расплатится за это жизнью матери.
Вскоре явилась диссидентка Татьяна Баева, одна из участниц прошлогодней демонстрации на Красной площади против оккупации советскими войсками Чехословакии. Тогда, в августе 1968-го, когда вышедшие на Лобное место с плакатом «За вашу и нашу свободу!» диссиденты были мгновенно похватаны поджидавшими их гэбистами, в числе арестованных была и она. Товарищи решили пожалеть 20-летнюю девушку и стали уверять милицейское начальство, что она, хотя и была рядом с ними на площади, но не в качестве участницы демонстрации, а в качестве свидетельницы того, что акция состоится. Для КГБ Баева никакой ценности не представляла, поэтому милиция получила приказ ее отпустить, что и было сделано. Таким образом число участников демонстрации сократилось с восьми до семи, а Баева до самой эмиграции из СССР в США продолжила заниматься тем же, чем и прежде, впрочем, ни в каких заметных акциях более не участвуя. И вот именно ее Петр Якир прислал к Войновичу за подписью под очередной петицией.
Много лет спустя, вспоминая тот день, Войнович писал об этой крайне неприятной для себя ситуации: «Мне не хотелось говорить при всех, но деваться некуда, и я при родителях, при сестре, при жене объясняю пришедшей, что сейчас не могу подписывать никаких писем, говорю: мать, опухоль, больница, Ильин… „Хороший дэвочка“ не признает никаких смягчающих обстоятельств. Она смотрит на меня испепеляющим взглядом и, пятясь назад, спрашивает: „И не стыдно? — И повторяет: — Не стыдно? Не стыдно? Не стыдно“?»
И Войнович почувствовал, что ему стыдно. Очень стыдно. Стыдно от того, что у него нет достаточных оснований, чтобы уклониться от подписания письма в чью-то защиту. Потому что этот неведомый ему кто-то наверняка находится в худших условиях, чем он, а возможно, речь идет о спасении его жизни. И то, что советский режим не обратит на подписанное им письмо ни малейшего внимания и не станет выполнять содержащиеся в нем требования, не является смягчающим его вину обстоятельством. Равно как не является таковым и тяжелая болезнь его матери, с которой еще ничего не ясно, кроме того что положение чрезвычайно серьезное.
В течение нескольких лет Войновичу было неприятно вспоминать эту историю. Потому что всякий раз, когда он ее вспоминал, его снова охватывало чувство стыда и он злился на самого себя — за то, что, проявив малодушие, не взял сборщицу подписей за шиворот и не спустил с лестницы.
* * *
Пытаясь принудить Владимира Войновича перестать заниматься «антисоветской писательской деятельностью», тоталитарный режим прибегал не только к массированному психологическому, но и к экономическому давлению. Всякий раз, когда Войнович подвергался опале, делалось все возможное, чтобы лишить писателя средств к существованию. Перед Войновичем закрывались двери редакций и издательств, в театрах снимались с репертуара спектакли по его произведениям, на киностудиях замораживался запуск в производство фильмов по его сценариям. Опальному писателю не оставалось ничего иного, как зарабатывать на кусок хлеба полулегально: переводя по подстрочнику вирши поэтов-графоманов из национальных республик или делая какую-то работу «за того парня» — коллегу, из чувства солидарности с гонимым литератором согласившегося поделиться частью гонорара, поставив на сделанной Войновичем работе свое имя. В те времена эта деятельность именовалась в писательской среде неполиткорректным термином «литературный негр». Становиться «литературным негром» для любого писателя было большим унижением не только в собственных глазах, но также и в глазах друзей и поклонников.
В 1970 году, полностью исчерпав имевшиеся способы приработков, Владимир Войнович был вынужден пойти на попятный. Он сообщил оргсекретарю Ильину, что готов написать требуемое от него письмо с протестом против публикации «Чонкина» в антисоветском эмигрантском издании, но такое, какое он считает нужным. И чтобы его опубликовали в советской прессе только в том виде, в каком он его напишет, ничего к тексту не прибавляя и ничего из него не вычеркивая. Ильин сразу же согласился.
Когда Войнович принес обещанное письмо (в нем было написано примерно следующее: «Мне стало известно, что журнал „Грани“ напечатал небольшую часть моего незаконченного романа, на что я никому не давал разрешения. Я протестую»), Ильин прочитал, пошевелил губами, хмыкнул и, схватив авторучку, принялся строчить между строк, не спрашивая у Войновича разрешения. Перед словом «журнал» он вписал эпитеты «антисоветский» и «так называемый», а затем начал вписывать что-то еще — о грязной политической провокации. «Э, нет! — увидев распоясавшегося комиссара, заявил Войнович. — Так не пойдет. Я же вас предупреждал — никаких изъятий и добавлений. Этого я не подпишу, пока вы все то, что вписали, не уберете». — «Не нравится? — Ильин как будто только этого и ждал. — Хорошо, вычеркиваем». И тут же вычеркнул все, что только что вписал. Не заподозривший никакого подвоха Войнович перечитал свой текст, убедился, что в нем не осталось ильинской отсебятины, и подписал.
Через неделю протест Войновича был опубликован в «Литературной газете». Причем дважды: сначала в выпуске, предназначенном для провинции, а затем — для столицы. Оба раза в версии Ильина — со всеми его вставками вроде «так называемый» и «грязная антисоветская провокация». Войнович понял, что протестовать против этого обмана не сможет — во-первых, бесполезно, во-вторых, просто негде. Не в «Гранях» же.
Понял Войнович и еще одно: с коммунистами никогда нельзя иметь никакого дела, нельзя идти с ними на какие бы то ни было компромиссы. Потому что всегда обманут. Собственно, он прекрасно знал это и раньше. Но дал себе слово, что наступил на эти грабли не только в первый, но и в последний раз.
История эта имела логическое продолжение. Через некоторое время Ильин разослал членам Союза писателей письма с просьбой сообщить, какие у кого за последний год были публикации, в каких изданиях и какие за них были получены гонорары. Получил такой запрос и Войнович. Он ответил, что за прошедший год у него были две публикации, обе в «Литературной газете», и никакого гонорара за них он не получил.
* * *
Владимир Войнович состоял в Союзе советских писателей в течение одиннадцати лет и пяти месяцев. Приняли его туда в сентябре 1962 года, исключили в феврале 1974-го. Причем и то, и другое было сделано с грубыми нарушениями процедуры.
По действовавшим в 1962 году уставным нормам, членом СП СССР мог стать только такой писатель, у которого вышло уже не менее двух книг, на каждую из которых должны были быть опубликованные рецензии. Кроме того, к заявлению должны были быть приложены три рекомендации от литераторов, уже состоящих в этой организации. С рекомендациями у Войновича проблем не возникло, но книг у него не было — ни одной. У него вообще была всего одна публикация — повесть «Мы здесь живем», которой он дебютировал в советской литературе; она была опубликована в журнале «Новый мир» в январе 1961 года. Причем Войнович был известен тогда в СССР не столько как беллетрист, сколько как автор текста песни «Четырнадцать минут до старта». Песня, получившая широчайшую популярность, считалась неофициальным гимном советских космонавтов, которые пели ее не только на земле, но и во время сеанса связи прямо из летящего по орбите космического корабля. Кроме того, написанную Войновичем песню цитировал, стоя на трибуне мавзолея, сам Никита Хрущев, так что не принять человека, ее сочинившего, в Союз писателей в обход казенной процедуры было совершенно невозможно. В хрущевские времена советский режим пытался играть в либерализм и смотрел на подобные несоответствия сквозь пальцы. Нужен был тот или иной человек, на которого возлагались определенные надежды, — для него делались любые исключения в расчете на то, что человек это оценит, проникнется и впредь будет безмерно благодарен партии и правительству за отеческую заботу и внимание. Иногда, правда, ошибались. Как в случае с писателем Войновичем.
Исключали Войновича также с грубым нарушением Устава СП СССР — заочно. Произошло это потому, что опальный писатель отказался являться на церемонию своей «гражданской казни», поскольку очень хорошо представлял, что на ней должно произойти. Пришлось Ильину и компании выносить решение о его исключении без него. Следствием чего стало прекращение публикации извещений о подобных процедурах в «Литературной газете». До этого об изгнании отдельных отщепенцев и изменников из «сплоченной когорты советских мастеров пера» неизменно сообщалось в этом печатном органе, но, начиная с «дела Войновича», такие извещения публиковать перестали. По-видимому, для того чтобы не делать «врагам народа» дополнительного паблисити в их собственных глазах.
Вспоминая о дне своего исключения из Союза писателей, Владимир Войнович говорил: «В тот день жизнь моя круто переменилась. Я физически почувствовал, что теперь я свободен. Меня можно убить, раздавить, но теперь я им ни в чем не уступлю, ни на какой компромисс не соглашусь, буду делать только то, что считаю нужным».
А о самой этой организации как о явлении советского социума писал: «Из сообщества писателей Союз давно превратился в карательный орган, в придаток КГБ еще более мерзкий, чем сам КГБ. Союз обеспечивал своих рядовых и послушных членов мелкими привилегиями, но стоило кому-то оказаться неугодным партийной власти, как сам этот Союз затевал против неугодного дело и обрушивал на него все доступные организации кары, а недоступные (то есть аресты и расстрелы) ретиво и яростно одобрял и поддерживал. Я говорил, и это было действительно так, что если бы Союзу писателей разрешили приговаривать своих членов к смертной казни, то расстрелы регулярно бы производились при активном участии одних, одобрении других и молчании третьих».
* * *
В долгой и чрезвычайно богатой самыми разными событиями жизни Владимира Войновича было место всему: удачам и неудачам, дружбе и вражде, любви и ненависти, многолетнему противостоянию могущественной репрессивной машине, способной с легкостью уничтожить любого опасного для нее человека так же, как человек, прихлопывает тапком увиденного на своей кухне таракана — то есть автоматически, не задумываясь о правильности или неправильности такого действия. Разница между человеком и тараканом состоит, однако, в том, что таракан имеет шанс спастись, только убежав и забившись в какую-нибудь микроскопическую щель, откуда его никак невозможно выковырять. Тогда как человек, противостоящий тоталитарному режиму со всей его карательной махиной (ВЧК — ГПУ — ОГПУ — НКВД — НКГБ — МГБ — КГБ — ФСК — ФСБ и прочее гестапо) имеет возможность с ним сражаться, пусть и не прибегая к огнестрельному оружию. Для этого иногда достаточно бывает говорить то, что думаешь, делать то, что говоришь, писать то, что является правдой, и ничего не бояться — как бы патетически эта формула ни звучала.
Российский писатель Владимир Николаевич Войнович, которому 26 сентября 2017 года исполнилось восемьдесят пять лет, принадлежит именно к таким людям.