Дмитрий Юрьевич Кобяков (8 июля 1898 — 1978) ― поэт, переводчик, автор научно-популярных книг о русском языке.
В 1917 году окончил гимназию в Тифлисе. Первые стихи опубликовал там же в журнале «Арс» («Искусство»), который редактировал акмеист Сергей Городецкий, один из основателей «Цеха поэтов».
В 1918―1920 гг. жил в Киеве, Екатеринославе, Одессе.
Эвакуировался из Крыма в 1920 году в чине подпоручика Феодосийского офицерского полка.
Изучал медицину в Белграде, издавал и редактировал литературно-художественный журнал «Медуза», закрытый югославским правительством за публикацию сделанного Кобяковым перевода поэмы Блока «Двенадцать» на сербский язык. Выпустил в 1921 году стихотворный сборник «Осколки».
8 августа 1923 года переехал в Чехословакию с имматрикуляционным1 свидетельством студента Люблянского университета. В 1923―1924 гг. учился на Русском юридическом факультете в Праге (числился его студентом до 1928 года). Вступил в поэтическое объединение «Скит поэтов».
В 1925 году уехал в Париж, где произошло знакомство с писателями А. М. Ремизовым, И. А. Буниным, А. И. Куприным, М. А. Осоргиным.
6 ноября 1926 года Кобяков писал А. Л. Бему2 из Франции: «Плохо мне сейчас. Работаю поздно — иной раз до 11–12 ч[асов]. Не могу ни читать, ни думать — а уж о писании нечего и говорить. Сколько ни работай — денег не хватает!» Вынужден был работать фотографом, маляром, электриком.
Руководил издательством «Птицелов», в котором выпустил свои поэтические сборники «Керамика» (1925 г., в него вошли стихи, написанные в Праге), «Вешняк» (1926), «Горечь» (1927), «Чаша» (1936). Член Союза молодых поэтов и писателей в Париже.
В том же издательстве в 1926 году был соредактором сатирического журнала «Ухват», в котором публиковались Саша Черный, Надежда Тэффи, Михаил Осоргин, иллюстратор ― Юрий Анненков.
Участник собраний литературного объединения «Кочевье».
Во время войны был угнан в Германию, бежал и вступил во французское Сопротивление. Участвовал в парижском восстании в августе 1944 года, был ранен.
В феврале 1945 года начал издавать в Париже сатирическую газету «Честный слон».
В 1956 году переехал в ГДР, а в 1957-м вернулся в Советский Союз. Жил на Алтае.
В Алтайском книжном издательстве (Барнаул) выпустил книги «Бессмертный дар. Повесть о словах» (1965), «Приключения слов» (1975), «Слова и люди» (1976, 1977).
На Страгове3
Зачертит насмешливый и оголтелый
коричневых листьев тяжелый взлет,
над дымом аллеи — осенний — провеет
прозрачнейший ветер — летя вперед.
Коричневы листья. И вот пелеринкой,
и вот, как осеннее золото кос,
прольется из сердца — разбитая крынка —
чадящим укором в дыму папирос.
Подумав — не вспомнить — зачем и едва ли
поможет продолжить и вспомнить когда.
Как будто так медленно не нарастали
на горечь разлуки слоями года.
Июнь 1924 г.
«Мне любовей прискучили смеси…»
Мне любовей прискучили смеси,
равноценность обычных начал;
я на гвоздь свою душу повесил
и баюкал ее по ночам.
Но из мяса кровавого свечи,
черным дымом сердящий свист,
мне не страшны чугунные встречи,
и во мраке я буду чист.
Надоевший ли солнечный разум,
опоясанный крыльями птиц, —
взлет на небо — но только не сразу —
постепенно, как вывих ключиц.
Кто откроет мне жизни двери?
без души — загорится ль свеча?
Я любил, потому что не верил,
и молчаньем своим отвечал.
Стихи из сборника «Керамика»4
I. Посвящение
Нет, ни одной строки — доколе
моя упорная душа
со звездной карты не отколет
и в ночь не опрокинет шар.
Нет, никогда — доколе профиль
не выжжется в моем мозгу
и, отразившись в черном кофе,
качнется — сгинув в какаду.
И только в прутьях клетки старой
хохол блеснет и острый клюв —
над чашкой — золотистым паром
когтисто лапу протянув.
II
В почтовой конторе и сегодня так сини
глаза продавщицы, но марок кайма,
но белый конверт, как за окнами иней,
и сторож, стуча деревяшкой, хромал.
По стенам — пестры — расписанья о лете,
о разных курортах, о ваннах, и там
крученых, пеньковых и шелковых петель
бездумье опутает по городам.
И так, не сегодня ли, завтра, но все же
зачем и когда и придет ли ответ,
когда такой терпкой гримасою прожил
всю жизнь — ненужных и скомканных смет.
Но вот перед тем, как захлопнуть окошко,
— Пора, уходите, прием до шести, —
мелькнет продавщица и простенькой брошкой
как будто насмешливо бросит — прости.
Как сторож, сметая обрывки в корзину,
стучит деревяшкой, и иней в окне.
Не вспомню, зачем и куда я закинул
письмо заказное и, кажется, мне…
III
В таверне, в трюмо, на столах и эстраде —
где в облаке дыма краснеет стекло,
в стекле отражаясь, я медленно гладил
залитую скатерть и призрачный стол.
И дергаясь в такт под ударами бубна,
рвался через дым, через звуки туда,
где медленно плыло норвежское судно —
на плоских обоях — в пятнистую даль.
Но крепкие руки у пьяных матросов.
И в щепы, и с криком летит табурет.
— Смотри, я на мертвое судно забросил
бочонок с водою и ящик галет.
Увидишь — не хватит; не хватит, не хватит…
Я с ужасом пьяным схватился за стул.
— Поверь мне — и, скрипнув зубами, с проклятьем
с разбегу на стену и в трюм сиганул.
И все разорвалось. И в треске, и в искрах
летят обгоревшие струны, смычки.
Но голос кричит сквозь соленые брызги:
— Крепчает, держись и канат закрепи!
IV
Когда-нибудь кто-нибудь это расскажет.
Железным гвоздем на стене
начертаны знаки в известке и саже —
но смысл непонятен и нем.
И след на печи, на гвозде — где качались
подтяжки — и где он висел,
и где, захлебнувшись, скрипели ночами
известка, и сажа, и мел, —
И где шеламутил — щемящий и серый —
и юркий такой домовой, —
смеялся, кусаясь, и пальцами мерил,
покуда он дергал ногой.
На печке отдушины желтая кнопка —
и длинная тень на стене —
и тень домового — скользящая робко —
подальше от замерших тел.
V
Мне слово нежное, как бабочкины пыльца,
как трепет солнечный загнувшихся ресниц,
как будто слышится — когда не спишь и снится
далекий профиль позабытых лиц.
Глаза озерами — солеными глотками
пью мертвым выдохом, — окаменев во сне,
когда огромный бирюзовый камень
в глуби озер накапливает гнев.
Чужой любви — и непохожий сколок,
глаза — как проруби, болотного окна
опаснее. И мысли частоколом
не оградишь и не поймешь — прогнав.
И слово нежное, как лживая ограда,
как лживый пузырек, — поднявшись из глубин —
болотным насыхом — как этим сердцем прядал —
глаза озерами, — их камень полюбив.
VI
Мне сегодня с грозой не тревожится,
с мокрым грохотом летнего дня.
На земле запупырилась кожица
под дождем, как копытом коня.
И на листьях — оранжевым конусом, —
расширяя ненужную боль,
гнулись радугой желтые полосы
солнца — в каплях прозрачных неволь.
Тогда полдня струящийся занавес
я менял на янтарный закат,
и насмешливо тополи кланялись,
окружавшие брызжущий сад.
Не пьянящим ли воздухом травится
след в душе и широкой груди —
когда вечером летней красавице
вместе с звездами дымно кадил.
VII
Фонарных решеток узоры на стенах,
пестрят закоптелые своды таверн,
и красны блестящие камни ступенек,
ведущие к устью канала Марен.
Упругие ряби живого агата
податливо брызжут под черным веслом.
«В таверну, в таверну! Сегодня богатым
и щедрым, signori, я буду послом!».
Спешащая тень остроносой гондолы
мелькает на зелени мокнущих стен,
и капает гулко сочащийся холод —
замерзшая кровь обессилевших вен.
На черной воде окровавленный кокон —
краснеет, как сгусток крови, полоса,
и светят гондоле из огненных окон
таверны раскрытой ночные глаза.
VIII
Мне ль для тебя — сказать, так будет жутко.
Очнувшись в четкости запнувшихся минут, —
твой мутный сон — в прорытых промежутках
засыпать строфами — горою черных руд.
Иди, иди! Проснешься ли от боли,
от диких выкриков алтайских колдунов —
в парижских улицах, и в этом я не волен,
скалистый кряж, покрытый лесом снов.
И пусть покажется средь острошпицых кровель,
в покрытых лунной чешуей стенах —
твой дым костра, во дни алтайских ловель —
в парижских улицах — разметывает прах.
IX
Мостков деревянных скользящая сырость,
кабинок коричневых черные рты.
Волна набежала на пляж и зарылась
в песок солнценосной и желтой икры.
Янтарные смолы прозрачны на досках,
и душно в бутылочной зелени вод.
У самого берега хлюпает плоско
залитый медузами тонущий плот.
Внизу серебрятся в корзинах макрели,
блестящие солью своей чешуи,
и медленно плещется светлая зелень —
пронзенная солнцем — далекая ширь.
X
Сны — буревестники грядущих дней,
в них сила темная, в них черный пламень
сверкает заревом иных огней —
то встреч с забытыми, то именами.
И явь прозрачная чужих оскомин,
и терпкий привкус в ней — чужой любви,
чей рот пьянящий — нет — чей взгляд нескромен
во сне и в яви мне — о чем просил?
Мы полусонные, мы только дети —
во сне мы любим всех, но наяву
одну из тысячи — и не отметим —
и не откликнется, и не зову.
Но только в комнате на третьем часе,
когда навалится кошмар на грудь, —
мы виноватые, мы перекрасим
в душе разлуки все — на слово — путь.
XI
На сцену, на сцену — момент — но и только!
Познав раздвоенности белых ночей
так бешено мчаться за призрачной ролькой,
для этих — любимейших — всех и ничей.
И круг замыкая сверкающей рампой,
под занавес спущенный хлещет партер,
сыграть, и в последний, как будто в эстампе
застыв, — изумить простотою манер.
А дальше не надо, а дальше любимей,
нежнее, спокойнее и горячей
для тех, кто зачертит из огненных линий
мой образ единственный — всех и ничей.
XII
Вот — выжатый день
стелет мокрый покров.
Крот роет тень —
мост через ночи ров.
Гам заскоруз и стих,
рыхлой осел стеной,
там через звездный вихрь
спину согнул другой.
Врет, кто из жизни сна
делает день забот, —
сот омертвелых дна
трогать не должен тот.
Мне через сон — в садок —
рыбой ленивой жить.
Гнев — это плеснь богов,
радость — как волчья сыть.
XIII
От изумленья тихо ахнул — так выросла, ужель…
И садом в комнате запахло от кончиков ножей.
Но фрукты на столе лиловей, краснее и еще
Янтарных виноградин брови шепнули — не прощен.
Но только памяти пробел, как в окнах клочья сада,
Мне шалью душною надел, как поцелуй — в награду.
Не виски ль с содой? Иль ножей проржавленных нам пару?
Дуэль?! На сколько этажей проклятие попало!
Удар повиснул на стене, застряв между кирпичин.
Ах! станет ли душа синей, когда все безразлично…
И так испуганно ушла, а сад весь искалечен.
В наследство мне остался шрам и память губ и плеч ее.
Прага. Скит Поэтов. 1924 год
***
Бессмысленный и невозможный день.
Без передышки всяческая мука.
И человек, и человека тень,
И рядом с звуком ― отраженье звука.
А вечером, в десятом этаже,
Где потолок в лиловое окрашен,
На переломе, на ночной меже,
Мы вспоминаем о любви и чаше.
Какой любви и чаше?! Берегах,
Наполненных голубоватым морем,
Иль о хрустальных, тоненьких краях
Бокала, источающего горе.
Мы все равно судьбы не переспорим.
Огромная, незрячая, она
Стоит неумолимо у порога,
Не покидает нас во время сна,
Сопровождает в каждую дорогу.
И мы глоток короткий за глотком,
Не отрываясь, поневоле пьем.
***
Ты сегодня не скажешь по-прежнему робкого «нет».
И раскроются губы твои не для слов ― поцелуя,
Будет медленно длиться и литься ― и тысячи лет
Обгорать ― и обжегшись ― на воду не дуя.
Только спазмам души ― и новых не выдавить слов.
Каруселью вертятся, кружатся и падают стены,
Будет счастье такое ― огромный, гремящий улов,
И любовь, только ты, без конца и без смены.
Подходи, залетай ― мы не знаем распутаться как ―
Этот вихорь клубящийся, ливень сверканий в пустыне,
Этот душный и огненный, молненный мрак,
Он, не требуя, жжет и не стынет.
Обессилевших слов ликованье в нерудной лапте
Перекинь, улыбаясь, но все же еще не начало,
Сколько новых исполнится вечером наших затей,
Сколько радостей редких в веселых печалях.
Не трудись узнавать, торопясь в недоверие душ,
Близок локоть, ― когда и его не укусишь,
Бей, буянясь ― и душные стены обрушь,
Из обломков мы выстроим новые души.
Папиросы ломаются в пальцах ― и сохнет во рту,
Этот круг между нами, этот стол, этот ужас преграды.
Капитаном я буду на нашем волшебном борту,
И на мостик ― вдвоем мы и выше ― останемся рядом.
Погляди сквозь расщелины светлых прищуренных век.
Видишь ― солнце огромное виснет на черных ресницах.
Я сегодня корабль, как сердце, как жизнь рассек,
И любовь будет длиться, и длиться, и длиться.
***
Искусственность теперь не в моде,
А суеверье не по мне.
Мои стихи, где боль и гнев,
Давно заброшены в комоде.
И равнодушнее влекусь
Ко всяким новым испытаньям,
Люби и грусти терпкий вкус
Сменили опытность и знанье.
Не пробую и сгоряча
Сойти с наезженной дороги,
Где все прекраснейшие ноги
Однообразны, как печаль.
***
Катилась жизнь ― тяжелые года,
Неслись вприпрыжку легкие недели,
Менялись пыльные, как небо, города.
Менялись дни ― мои часы бесцелья…
Текла вода, и облака бывали,
Такие легкие небесные дома.
Там, может быть, свои собаки лаяли,
И вечером плыла своя луна.
Но я ушел, быть может и не быть,
А только снился длительный кошмар,
Как пыль и дым, блестящий мыльный шар,
Мгновенно отразивший небо.
***
Весна в снегу ― и стены зеленеют.
Моя душа ― сгоревшая звезда.
Так смерть придет и медленно обменит
Сырую комнату на лучезарный зал.
И жизнь, и смерть ― равно меня не ранит.
В одной начало ― ожиданье сна,
В другой предчувствие тянется ночами ―
Торжественная смерть ― весна.
***
Глотаю дым и задыхаюсь в ливне
Чужих, наскучивших и омертвелых слов.
Что мне сказать, когда любовь, как бивни,
Бьет в эти стены каменных оков.
Разбить любовь, как разбивают стекла.
Когда б в диковинку и эта ревность мне!
Душа, душа ― она уже поблекла
От скучных слов, растаявших в вине.
Еще о чем? Какие нам приличья?
В твоей душе гуляю, как в саду.
Пригнулась к столику, испуганная, птичья,
Свою любовь ненужную задув.
И все слова ― наскучившие бредни;
Что скажешь ты, все ложью опоишь.
Вчерашняя любовь ― безвредна,
Как после выстрела перегоревший пыж!
***
Мне снова кажется (когда бы повторилось!):
В зеркальном шуме дымного бистро ―
Базары сонные далекого Каира
И желтой заводи отяжелевший рог.
И в узких улицах (когда б не эта рама!)
И солнца жар (холодное стекло!)...
В дыму зеркал блестят вершины храма
И эта площадь ― потускневший стол.
Но встать нельзя: просижены диваны,
Кто здесь свершит полуденный намаз?
Когда копьем простая ложка ранит
В предсмертном стоне увидавших глаз!..
***
Обои розовы ― и двери расписные.
Коричнев пятен омертвелый лед.
И одинаково ― убоги и хромые ―
И столик письменный, и стула переплет.
Писать, писать… Но «муки вдохновенья»
Как муки призрачной, обманутой любви.
Мне не дано блестящего уменья
Играть в таланты, и любовь, и сплин.
Я только кашляю ― и, может быть, умело
Владею насморком и гриппом иногда.
Мои цветы любимые ― омела ―
Мне помогали долгие года.
Но вечер розовый размазался по крышам.
И в синем зеркале мгновенное лицо,
И мой двойник ― куда сегодня вышел?
Душа запуталась каким еще концом?
***
Последний свист ― гремящая стезя.
Я не напрасно в эту жизнь поверил.
И слово горькое (его забыть нельзя),
И гром, и блеск, и дым дебаркадера.
Лететь бульварами в знакомые места:
Вчера, вчера! О сколько лет осталось!
Кто о любви далекой не мечтал,
Играя в робкую, покорную усталость.
Окно высокое, и на защелке дверь,
С прощальной ласковостью думая о новой,
Любить далекую, но целовать теперь ―
Глаза знакомые и неродные брови.
***
Дымится пунш, и чарочки литые
Блестят прозрачною и темной желтизной.
О, если б мне сказали и другие:
Вернется вечером покинутая мной!
Но ночь пройдет ― и комната остынет,
И в сером сумраке ― туманное стекло,
На подоконнике стаканы и пустые
Бутылки мокнут обнаженным дном.
Сквозь занавески небо голубое
И крыши черные просвечивают мне;
Свети, свети: когда глаза закрою ―
Твои глаза увижу я во сне.
И снова вечером ― и будет ли начало
Или конец, приснившийся когда?
Но не узнать: куда меня умчала
Душа, сорвавшаяся в чьи-то бездны сна.
***
Мурлычет кот ― уют мещанской были.
Бренчит посуда на большом столе.
На полке ряд, под покрывалом пыли,
Старинных книг хозяйственный совет.
И блики ржавые ― кастрюльная отрада:
Пылает печь для чьих-то именин.
Хозяйка, красная, уже сама не рада ―
И где-то снова напроказил сын.
И ровно в семь вопящая орава
Ворвется в сад и комнатную чинь.
Отец молчит, хотя крутого нрава,
И только шепотом: «Цветы не опрокинь».
Но поздно вечером зевается так сладко ―
И в белых простынях так мягко утонуть…
К усталой матери, запутавшийся в складках,
Прижался маленький и жадно ищет грудь.
***
На вертел нижутся и заяц, и коза.
В хрустальных гранях отсветы и пламя.
Забыть, не думать, то, что предсказал
Колдун и шут ― наш собутыльник пьяный.
Колдун и шут с угрюмой бородой:
Колпак трезубый над трезубым троном.
С каким насмешливым и злым укором
Он тряс своей звенящей головой.
Отыгранная роль ― не женщиной, не смертью
Соединить отпавшие года:
Когда бы правильно он карты сдал,
Как мысль, козой, нанизанной на вертел.
Единый миг и с женщиной, и в смерти.
Единый миг ― и длящийся века.
Струной единой звуки извлекал,
Единой мыслью, нанизанной на вертел.
Но шут уполз, и дремлет наш король.
Потухло пламя в очаге дубовом.
И умер я ― отыгранная роль.
И шепчутся в углах о жизни новой.
Октябрь
Прикуривали не спеша ―
Со временем всему научим.
И хрипло паровоз дышал,
Вагонные напружив кучи.
Дым стлал без ордера ковры,
И пили водку без отдачи.
Врывалась в щели пыль ― и рвы
Внизу просачивались к дачам.
Скрипели стены ― и когда
Штыками лязгали о прутья,
Один податливо рыдал
В своих заношенных лоскутьях.
Другой смеялся ― и сквозь сон
Цедил, как через сито, будни ―
И к рыжей бороде присох
Окурок, брошенный лахудрой.
Ползла взъерошенной змеей
Земная медленная скука,
Однообразно кто-то гукал
За тонкою своей стеной.
***
Раствори вдохновением стужу ушедших ночей
И в спокойствии ясном ― улыбнись и скажи откровенно,
Что неистовость прежняя зря ― и ничей
Оголтелый закат дожидается новой измены.
Что тропинки в лесу ― это только казалось нам ―
Приведут к заколдованным огненно-рыжим полянам.
Перечесть ― и по пальцам запомнить, что были года,
Не года ― а минуты, упавшие в памяти ямы.
***
Ты не одна. А здесь забиты ставни.
Рассвет молчит, забросив черновик.
Каким себя великолепным камнем
Перед тобой могу вообразить?
Валюсь в ночи. Ты, верно, ошибалась.
Не болен я. И ночи тоже шалы ―
Но я сейчас не сумасшедший ведь.
И равнодушие, когда бы ты устала,
Как эти звезды таяний во льду ―
Когда еще не писанным уставом
С твоей души, как с крыльев, пыльцу сдул.
***
С какою радостью встречал,
Обманывался, веря на «поди».
Припоминая сгоряча,
Как солнце стыло там, на западе.
И воздух стыл ― сплошной озноб,
Деревьев тени плыли наискось.
Из всех намеченных дорог
Какую выбрать, не раскаявшись?
Как заблудиться не любя ―
В лесу знакомом и приученном?
Закат ― он существует для
Любимейших и неразлучных.
***
Рассвета метровый поток,
Не время ль бросить папиросы?
Окурки в комнате утесом
Загромоздили потолок.
Бумаги ширятся поля,
И лепятся чернила гажей ―
Когда стихи, как тополя,
И рифмы вымазаны сажей.
Когда покажется лицо
В испуганных зеркал осколках,
И чутким ухом ловишь цок
Игрушечных копыт под елкой.
Когда не свечи ― только гарь ―
На хвоях не хватает масок,
Когда не в музыку ― ударь
По клавишам чугунных касок…
***
Декабрь. Рождество без снега и без елки.
Но фонари по-прежнему высоки.
По авеню ― не улицам ― проходят
Чужие, торопящиеся ноги.
Не пахнет Рождеством, не пахнет елкой ―
Перегоревшими свечами, хвоей.
Чем заменить подарки и бруснику
И стон восторженный проснувшегося сына?
Чем заменить? Какая смерть поможет?
Метро, бистро и уличная девка…
Свет рыжий заливает сердце,
Игрушки чуждые и чуждый разговор.
…Сочельник. Легкий скрип по снегу.
Лиловый сумрак. Серые глаза.
Чем пахнут снег и губы на морозе?
Как высказать тебя, любовь?
Увидим
Чьи-то встречи ― и опять... как было.
Воздух жаркий ― это пыль в метро.
Здесь светлее ― Она выходила
Лестницей выше ― и лифт, как дом.
И опять по-прежнему скажет ―
И промолчит ― что ж еще?
Если губы и душа в саже,
Если снова потерян счет…
Было, будет: в салазках дети,
Снег, сугробы, льдистый путь.
Где, когда, на каком на свете…
Пыль в Париже ― метро и муть.
Урок
Лестницей, ступеньками
И амфитеатром
Деревянно тенькают
Парты, стоя рядом.
Что мне откровенья
Этих черных кафедр?
И каким уменьем
Белым станет кафр?
Ах, как в этой Африке
Сонно и пустынно,
Полушарий картами
Зреют апельсины.
Пыльным тянет голосом
О реке Замбези,
О торговле коксом,
Мылом и железом.
Липнет стрелка модная
К цифрам циферблата,
На лице ― победная
Пластырем заплата.
***
Стих мой волен, и легка походка.
Я сюда пришел издалека.
На пути моем, пути коротком,
Встретится широкая река.
Чувствую ― не плыть, не переплыть мне.
Кто мосты мостит мои во сне?
Кто мне стелет золотом и житом
Узкую последнюю постель?
Эх, легка рука (рукав засучив) ―
Вот немножко шире бы в плечах ―
Размахнуться (это ль случай?) ―
Повернуть в обратную рычаг.
***
Пружинясь ― ловишь спугнутое слово,
Густеет мысль, густеет свет в душе.
Сосредоточено в моем карандаше
Усилие невиданного лова.
Но крепки нити темного покрова ―
Воздвигнут прочно заостренный шест
Ушедшего, уже чужого слова.
Подготовка публикации и комментарии О. Репиной
1 Имматрикуляция ― официальное внесение в список студентов.
2 Альфред Людвигович Бем (1886―1945?) ― историк литературы, общественный деятель. В эмиграции с 1920 г. в Белграде, в Варшаве (до 1922), затем в Праге. После ареста НКВД судьба неизвестна.
3 Страгов — возвышенная часть левобережной Праги, где находится Страговский монастырь и откуда открывается вид на город.
4 Кобяков Дмитрий. Керамика. Тринадцать вещей двадцать четвертого года. Париж: Птицелов, 1925.