Но более точным представляется другое понимание его жизни — как обусловленной только даром, который художник получил при рождении. О том, что дар был великим, свидетельствует как раз то, что Шагал сумел в высшей мере воплотить его в своем искусстве, несмотря на все трагические события доставшегося ему века.
Витебск. Детство
Дату своего рождения, 07.07.1887, Марк Шагал считал магической. А его родной город, еврейский Витебск, благодаря ему стал одним из магических городов мирового искусства.
Была ли семья, в которой появился на свет Мойша Сегал (так его звали при рождении) столь необычной, какой она описана в книге Марка Шагала «Моя жизнь»? В глазах обывателя — точно нет. Мойша был старшим сыном, у него был брат и пять сестер. Отец, Хацкель Мордухович Сегал, служил приказчиком в лавке. Конечно, хотел, чтобы жизнь сына не была связана с таким тяжелым физическим трудом, как у него самого, и Мойше не приходилось бы ворочать бочки с селедками. Но все-таки фантазия отца не простиралась далеко: он предполагал, что сын станет в лучшем случае бухгалтером. Понятно, почему художественные наклонности вызывали такую досаду, что деньги, которые нужны были на их развитие, отец не давал, а буквально швырял на пол. Сын не обижался и собирал с пола монеты. Во-первых, потому что он «один понимал отца, плоть от плоти своего народа, взволнованно-молчаливую, поэтическую душу». А во-вторых — или в-главных? — потому что брошенные на пол отцовские монеты каждый раз все шире открывали ему путь в какой-то другой мир. И в этот большой мир он впоследствии перенес весь мир своего детства — странным путем, который неведом был его отцу.
Все, что создал за свою огромную творческую жизнь Шагал, основано на его личных впечатлениях. Атмосфера детства как раз к таким впечатлениям относится, поэтому витебские крыши и улицы появляются даже в поздних его картинах. Но Витебск стал для него настоящим кладезем именно в творческом смысле — в его восприятии этого города всегда было то, что роднит «церкви, заборы, лавки, синагоги, незамысловатые и вечные строения» с изображениями на фресках Джотто. Умиления же им как местом жительства не было — приезжая впоследствии в Витебск, юный Шагал «морщился и думал: „Как же я здесь ухитрился родиться? Чем здесь люди дышат?“» В 1913 году он воплотит свое отторжение в картине «Горящий дом», на которой запряженная лошадь взвивается вверх вместе с телегой, оставляя внизу горящую лавку.
«Здесь моя душа. Здесь и ищите меня, вот я, мои картины, мои истоки. Печаль, печаль моя!» — написал он об этом городе.
Вот дом, где он родился на городской окраине, на левом берегу Двины, на Песковитиках: «Мне эта халупа напоминает шишку на голове зеленого раввина с моей картины или картофелину, упавшую в бочку с селедками и разбухшую от рассола».
Вот дом деда, заполненный звуками и запахами его ремесла: «Повсюду, как белье для просушки, были развешаны шкуры. Ночью в темноте мне чудилось, что не только запах, но и сами коровы здесь, в доме: чудесное стадо, умирающее на полу и возносящееся на небо».
Вот сам дед, которому на праздник Суккот зачем-то вздумалось забраться на крышу своего дома, чтобы, грызя морковку, наслаждаться хорошей погодой. Знаменитые шагаловские евреи на крышах дают возможность предполагать более сложную, художественную мотивацию своего местонахождения, но и эта — погрызть морковку, греясь на солнышке, — в буйно цветущую бытийную сложность тоже включена. «Пусть кто хочет с восторгом и облегчением находит в невинных причудах моих родных ключ к моим картинам», — заключает Шагал.
Вот мать — в ней, как он считал, таился весь его талант и от нее передалось ему все, кроме ее ума. Может быть, кстати, в этом утверждении, по видимости, самоуничижительном, кроется продуманное лукавство: так ли уж хотел Марк Шагал обладать здравым умом еврейской женщины из провинциального города российского Северо-Западного края? Мать любила его безмерно и мечтала, чтобы он стал торговым агентом. Так что, вероятно, ему действительно было достаточно просто получить от нее свой талант — буквально, из ее тела, из ее натуры. О тонком взаимодействии с материнским началом Шагал впоследствии написал: «У художника есть необходимость быть „в пеленках“. Он всегда находится где-то возле юбок матери, очарованный ее близостью и в человеческом, и в формальном плане. Форма — не продукт школьного обучения, а следствие этой погруженности в материнское начало».
А вот и Хацкель Сегал: «Вы когда-нибудь видели на картинах флорентийских мастеров фигуры с длинной, отроду не стриженной бородой, темно-карими, но как бы и пепельными глазами, с лицом цвета жженой охры, в морщинах и складках? Это мой отец».
Образ отца возникает на многих его картинах — так же, как образ отцовского дома. Хацкель Сегал нюхает табак на картине «Понюшка табаку», ангел влетает в проем потолка на картине «Явление»…
Именно семья, принадлежавшая к хасидской общине (а Витебск был одним из главных центров хасидизма), дала Марку Шагалу то, что стало основой его искусства: еврейский мир во всех его проявлениях. Метафорические притчи, укорененные в обыденной жизни и расцвечивающие ее, сопровождали его детство, и это нашло выражение в картинах, в экспрессии их образов, в естественном соединении земного и небесного, причем на всех этапах жизни художника.
Витебск вообще был по преимуществу еврейским городом: 52,4 % его населения составляли евреи, на 30 христианских церквей приходилось 60 синагог. Естественно, мальчик получил классическое начальное еврейское образование: Тора, Талмуд, древнееврейский язык. Для дальнейшей же учебы мать за руку отвела его в 1-е Витебское четырехклассное училище. Пришлось дать взятку, зато его приняли сразу в третий класс. Трудно сказать, интересовало ли его что-нибудь, кроме рисования и геометрии. Во всяком случае, сразу по окончании училища он решил продолжить учебу в «Школе живописи и рисунка» Иегуды Пэна. Отец был возмущен такой пустой тратой времени, но деньги на первое художественное образование все же были на пол брошены. Шагал проучился в этой школе всего несколько месяцев, но всю жизнь потом вспоминал Пэна с благодарностью и любовью, писал ему в Витебск из Парижа. Иегуда Пэн, окончивший петербургскую Академию художеств и работавший в духе поздних передвижников, имел, однако, в своей манере некую неподражательную странность, может быть, наивность, может быть, еврейскую экспрессивность, которая могла быть дорога юному Марку Шагалу как подсказка: так тоже можно.
«Но у меня было чувство, что если я еще останусь в Витебске, то обрасту шерстью и мхом, — написал потом об этом времени Шагал. — Я бродил по улицам, искал чего-то и молился: „Господи, Ты, что прячешься в облаках или за домом сапожника, сделай так, чтобы проявилась моя душа, бедная душа заикающегося мальчишки. Яви мне мой путь. Я не хочу быть похожим на других, я хочу видеть мир по-своему“. И в ответ город лопался, как скрипичная струна, а люди, покинув обычные места, принимались ходить над землей. Мои знакомые присаживались отдохнуть на кровли. Краски смешиваются, превращаются в вино, и оно пенится на моих холстах. Мне хорошо с вами. Но… что вы слышали о традициях, об Эксе, о художнике с отрезанным ухом, о кубах и квадратах, о Париже? Прощай, Витебск».
Санкт-Петербург. Первая столица
Вместе с другом, тоже занимавшимся в школе Пэна, юный художник в 1907 году отправился в Санкт-Петербург, намереваясь серьезно учиться живописи. Двадцать семь отцовских рублей на этот раз были брошены под стол с напутствием: это единственное, на что сын может рассчитывать сейчас и впредь. К деньгам прилагалось временное разрешение — отец достал его через знакомого купца, по поручению которого Мойша Сегал будто бы ехал в Петербург получать товар. Без такого разрешения въезд в российскую столицу еврейскому юноше был закрыт. А в российскую армию вполне открыт, кстати.
Прибыв в Петербург, Мойша сразу получил от судьбы большой аванс удачи: в возглавляемую Николаем Рерихом Рисовальную школу Общества поощрения художеств его приняли без экзамена — на третий курс. Его творческие способности приобретали для своего выражения новые формы, которые не исчезли на протяжении всей жизни: «Едва научившись говорить по-русски, я начал писать стихи. Словно выдыхал их».
Правда, все это нисколько не уберегало его от прелестей нелегального существования в столице нищего еврея, постоянно рискующего быть забритым в армию. Денег у Шагала не было не то что на съемную комнату для работы, но даже на угол или отдельную кровать — ее он делил с мастеровым, которого считал ангелом, потому что тот из деликатности вжимался в стенку, оставляя мальчишке побольше места для сна. Вообще, юный Мойша был уживчив с простыми людьми. Когда его нелегальные скитания по городу закономерно закончились в тюремной камере, он, вздохнув с облегчением и надеясь получить возможность рисовать, раз уж нашел для этого хоть какое-то место, восхищался своими товарищами по несчастью: «Мне нравился цветистый жаргон воров и проституток. И они не задирали, не обижали меня! Напротив, относились с уважением».
Однако при всем разнообразии его житейских неурядиц настоящее содержание жизни юного Шагала в Петербурге, да и всей его жизни вообще, составляло искусство. Как ни банальны слова «поиск себя», но это было именно то, чем он занимался, — два года в школе Рериха, потом три года в частной художественной школе под руководством Льва Бакста.
Но этот поиск не был благостным — наоборот, был тяжел настолько, что летом 1909 года Мойша прервал учебу и вернулся в Витебск. Рисовать он не мог — бродил по городу и, пугая родных своей печальной сосредоточенностью (не заболел ли мальчик?), пытался понять, что ему делать дальше. Не в житейском смысле, а в настоящем — на своих холстах и листах. Заодно крутил роман с Теей Брахман, тоже приехавшей к родителям в Витебск на каникулы. С Теей он познакомился в Петербурге, где просвещенная девушка даже позировала ему в обнаженном виде.
Шагал и предположить не мог, чем обернутся его отношения с Теей. Слишком неожиданным был этот поворот.
Белла. Любовь
Бася Розенфельд была на семь лет младше Шагала и, хотя тоже родилась и выросла в витебской еврейской семье, происходила из совсем другой среды. Единственное, пожалуй, что объединяло ее с Шагалом, было традиционное еврейское воспитание. Не случайно в книге «Горящие огни», которую она напишет в 1939 году, каждая глава носит имя одного из еврейских праздников — в их размеренном течении проходили ее детство и юность. Отец Баси был богатым ювелиром, владельцем нескольких магазинов. Она получила прекрасное образование в толерантной к евреям Витебской Алексеевской женской гимназии, знала не только идиш и древнееврейский язык, но и русский, немецкий, французский.
Серебряная медаль позволила ей по окончании гимназии поступить на Высшие женские курсы в Москве. В годы учебы умница и красавица Берта (так она стала себя называть) занималась в студии Станиславского, писала для газеты «Утро России». Работала над двумя дипломами, о русской истории и о Достоевском, которые впоследствии успешно защитила. Осенью 1909 года она провела каникулы в Германии, а потом приехала в Витебск навестить родителей. И зашла к своей подружке Тее с милой девичьей целью: показать привезенную из Германии пелерину.
В гостях у Теи был в этот момент Марк Шагал. То, как Берта позже написала об их первой встрече, полностью характеризует ее — чистую, романтичную, тонкую, умную девушку: «Дверь бесшумно открывается. Мне словно обжигает спину огнем. Но я сижу как пришитая и боюсь обернуться. Огонь все ближе. Пробегает по стене. Наконец я вижу лицо юноши. Белое как мел. Ступает как-то неуверенно. Со сна, что ли? Поднял руку и забыл опустить. Она так и застыла крючком. Что он хотел сделать? Поздороваться со мной? Или ударить? Когда же глаза проступают, оказывается, что они голубые, небесно-голубые. Странные глаза, необычные, продолговатые, как миндалины. И каждый глаз смотрит в свою сторону, точно две разъезжающиеся лодки».
Шагал высказался о любви, которая настигла обоих с первого взгляда, еще определеннее: «С ней, не с Теей, а с ней должен я быть — вдруг озаряет меня! Она молчит, я тоже. Она смотрит — о, ее глаза! — я тоже. Как будто мы давным-давно знакомы и она знает обо мне все: мое детство, мою теперешнюю жизнь и что со мной будет; как будто всегда наблюдала за мной, была где-то рядом, хотя я видел ее в первый раз. И я понял: это моя жена. На бледном лице сияют глаза. Большие, выпуклые, черные! Это мои глаза, моя душа».
Вот таким простым образом жизнь подарила Шагалу женщину, составлявшую его счастье в течение 29 лет, которые длился их брак, и оставшуюся с ним навсегда после ее внезапной смерти в 1944 году. «Долгие годы ее любовь освещала все, что я делал. Когда Белла покинула этот свет, разразился гром, хлынул ливень. Все покрылось тьмой», — в конце жизни написал он в послесловии к ее книге «Горящие огни», которую издал вместе с их единственной дочерью Идой. После смерти Беллы в жизни Шагала были близкие ему женщины, и сын, рожденный одной из них, и благополучный брак с другой, владелицей лондонского модного салона Валентиной Бродской. Но его музой навсегда осталась Белла.
Как все события в жизни этого художника, встреча с Беллой (так он стал называть ее уже в Париже) определила его художественную манеру. Шагал с самого начала понял, и не раз об этом говорил, что испытывает в присутствии Беллы невесомость и покой. И все его летящие над Витебском влюбленные, создаваемые на протяжении целой жизни, отмечены именно этим. Это главное настроение «Дня рождения» (1915), где художник и его возлюбленная возносятся над мебелью в спальне, и «Обнаженной над Витебском» (1933), где спящая Белла парит над городом, и многих других его картин: «Любовники» (1914), «Белла в белом воротничке» (1917), «Белла в белых перчатках» (1909). Любимая женщина присутствует даже в тех произведениях, где изображены исторические события, с ней в житейском смысле никак не связанные. Ее образ — на потолке парижской Оперы Гарнье и в библейских циклах 60-х годов. Восприятие мира через «призму Беллы» позволяет Шагалу найти цвета, создающие настроение картин вне традиционной цветовой символики: «Голубые любовники» (1914), «Зеленые любовники» (1914), «Розовые любовники» (1916), «Серые любовники» (1917).
Но соединить свои жизни сразу после знакомства и даже после обручения молодым людям не удалось. В мае 1911 года Шагал получил стипендию для учебы в Париже.
Родник Парижа
Что означал этот город для Марка Шагала? Не будет преувеличением сказать: все, что было ему необходимо. В докладе, прочитанном в 1950 году в Чикагском университете, он скажет об этом с присущей ему ясностью: «Мне нужно было припасть к роднику Парижа». В своей автобиографической книге расширит эту мысль: «Никакая академия (он занимался в Academie de la Palette. — А. Б.) не дала бы мне всего того, что я почерпнул, бродя по Парижу, осматривая выставки и музеи, разглядывая витрины. И даже толкаясь на рынке, где по бедности покупал всего лишь кусок длинного огурца. В вещах и в людях — от простого рабочего в синей блузе до изощренных поборников кубизма — было безупречное чувство меры, ясности, формы, живописности; причем в работах средних художников это проступало еще отчетливее. Дело не в особой даровитости отдельных личностей или народов. Тут действуют другие, органические или психофизические силы, которые определяют склонности то к музыке, то к литературе или живописи, то к визионерству. В Париже я всему учился заново, и прежде всего самому ремеслу. Повсюду: в музеях и выставочных залах — делал для себя открытия».
В Париже Шагал осознал себя, со всей своей самобытностью, абсолютно европейским художником. Он поселился в знаменитом Улье, обиталище художников на Монмартре, познакомился с поэтами Сандраром и Аполлинером. Именно произведения Шагала позволили Аполлинеру создать искусствоведческий термин «сюрреализм». Тогда же Шагал стал участвовать в выставках в Париже и Берлине и приобрел то, что критик Тугендхольд назвал «иррациональностью, но такой иррациональностью, которая психологически вполне убедительна».
Война и революция
В 1915 году состоялась свадьба Шагала и Беллы, через год у них родилась дочь. Еще через год произошла революция, перевернувшая все. Шагал называл ее важнейшим событием своей жизни. Он был, безусловно, потрясен и захвачен зрелищем революционного порыва. Он радовался, как минимум, тому, что будет положен конец несправедливости, касающейся лично его жизни («Моя первая мысль: я не буду больше иметь дело с паспортистом»).
Однако исследователи замечают, что в его автобиографической книге нельзя найти даже намека на политические процессы, предвещавшие крах империи. А некоторые считают, что и уже произошедшие русские революции — февральская, а потом октябрьская — не оказали на его творчество сколько-нибудь существенного влияния. Он мог подписать картину с парящими в воздухе влюбленными «Привет Луначарскому!», но странно было бы считать это свидетельством творческого влияния. Его картина «Революция» (1937) создана в том же сюрреалистическом стиле, который уже был им выработан к 1917 году.
Как бы там ни было, а на жизнь Шагала революция однако же влияние оказала. Во-первых, тем, что не позволила ему вернуться вместе с Беллой после свадьбы в Париж, как он предполагал. (Собственно, это помешала сделать еще Первая мировая война, с началом которой у Шагала изъяли выездные документы). Во-вторых, тем, что в 1917 году он был назначен уполномоченным комиссаром по делам искусств Витебской губернии и использовал полученную в связи с этим власть для того, чтобы в 1919 году открыть Витебское художественное училище. Шагал стремился к тому, чтобы в нем были представлены все художественные направления, а потому зачислял в преподаватели каждого, кто изъявлял желание работать с ним. Так в училище появился неистовый Казимир Малевич с его темпераментом настоящего революционера, видевшего в революции возможность «выровнять гроб уродливого отношения старого к новому, разбить до конца авторитетные лики, нарушить их опору ног, разогнать всех старьевщиков». Трудно было ожидать, что сотрудничество столь разных художников долго продлится на витебском пятачке. Вскоре директором училища сделали Малевича.
Шагал же переехал с семьей в Москву.
Москва. Театр
Послереволюционный быт невыносим был даже при всей шагаловской непритязательности. Социум же вызывал интерес, о котором он, впрочем, написал иронически: «Собраний было много. Собрание под председательством Луначарского, посвященное международному положению. Театральное собрание, собрание поэтов, собрание художников. Какое выбрать? Мейерхольд, в длинном красном шарфе, с профилем поверженного императора — оплот революции на сцене. Еще недавно он работал в императорском театре и щеголял во фраке. Он понравился мне. Один из всех. Жаль, не довелось с ним поработать. Бедный Таиров, жадный до всяких новшеств, которые доходили до него через третьи руки! Мейерхольд не давал ему проходу. Их постоянные перепалки не уступали лучшему спектаклю. На собрании поэтов громче всех кричал Маяковский. Друзьями мы не были, хотя Маяковский и преподнес мне одну свою книгу с такой дарственной надписью: „Дай Бог, чтобы каждый шагал, как Шагал“. Он чувствовал, что мне претят его вопли и плевки в лицо публике. Зачем поэзии столько шуму? Мне больше нравился Есенин, с его неотразимой белозубой улыбкой. Он тоже кричал, опьяненный не вином, а божественным наитием. Со слезами на глазах он тоже бил кулаком, но не по столу, а себя в грудь, и оплевывал сам себя, а не других. Есенин приветственно махал мне рукой. Возможно, поэзия его несовершенна, но после Блока это единственный в России крик души. А что делать на собрании художников? Там вчерашние ученики, бывшие друзья и соседи заправляли искусством России. На меня они смотрели с опаской и жалостью».
И все-таки Шагалу находится место в тогдашней яркой жизни художественной Москвы. Здесь он создает свои первые театральные работы — костюмы и декорации для Еврейского камерного театра, руководимого Александром Грановским. Соломон Михоэлс говорил, что театральные работы Шагала полностью изменили стиль его актерской игры.
Но, начиная работать в качестве театрального художника, Шагал мечтал не о написании декораций. Ему хотелось создать масштабные живописные полотна, которые были бы размещены прямо на стенах зрительного зала и при этом были бы значимы в качестве самостоятельных произведений. Бурлеск и эксцентрика в сплетении с религиозной тайной бытия — вот что было основой его театральных картин. Центральное монументальное панно, написанное им, называлось «Введение в новый национальный театр». На стенах (Шагал не мог выносить, когда зрители прислонялись к ним спинами!), на фризе и потолке зала были изображены акробаты, бродячий музыкант, свадебный шут, танцовщица, переписчик Торы.
Задача была грандиозная, и реализовать ее по-настоящему Шагалу удалось не в послереволюционной Москве, а сорок лет спустя в Париже, когда поэт и министр культуры Франции Андре Мальро вопреки возмущению антисемитов заказал ему роспись плафона в зрительном зале Оперы Гарнье на холсте площадью 220 квадратных метров. В пяти цветовых секторах плафона Шагал воплотил не только сюжеты классических опер и балетов Дебюсси, Мусоргского, Моцарта, Чайковского, Адана, Стравинского, Равеля, Берлиоза, Вагнера, Бетховена, Верди, Глюка, но и главные мотивы собственного творчества. Его ангелы и влюбленные соединились на высоте более двадцати одного метра с Триумфальной аркой и Эйфелевой башней под восхищенные аплодисменты двух тысяч зрителей, пришедших на торжественное открытие 23 сентября 1964 года.
Однако Опера Гарнье еще даже не мерцает на горизонте Шагала. В советской России он занимается делами самыми странными — например, преподает в подмосковной еврейской трудовой школе-колонии для беспризорников.
По мнению писателя и художника Максима Кантора, Шагалу была свойственна «трактовка событий русской революции как одной из книг Завета, повествующей о пленении иудеев в империи и об исходе из пленения». В этом смысле представляется совершенно закономерным его отъезд из большевистской России.
Европа
Из автобиографической книги Шагала известна история о том, как, оказавшись в Витебске после революции, он сомневался, переезжать ли ему в Петроград — на этом настаивала Белла. За советом Шагал отправился к любавичскому ребе Шнеерсону.
«И вот, Господи Боже! — не зная, на что решиться, совсем запутавшись, я тоже рискнул пойти за советом к ученому раби. (Возможно, мне припомнились раввинские песни, которые пела мама по субботам.) Вдруг он и вправду святой? Горит свеча. Раби читает мою записку. И поднимает на меня глаза.
— Так ты хочешь ехать в Петроград, сын мой? Думаешь, там вам будет лучше? Что ж, благословляю тебя, сын мой. Поезжай.
— Но, раби, мне больше хочется остаться в Витебске. Понимаете, там живут мои родители и родители жены, там…
— Ну, что ж, сын мой, если тебе больше нравится в Витебске, благословляю тебя, оставайся».
Со свойственной ему иронией Шагал заметил, что совет ребе убедил его в необходимости всегда поступать вопреки советам. Но вполне возможна и другая трактовка: поскольку художника ведет по жизни его дар, ему имеет смысл прислушиваться в первую очередь к самому точному камертону — собственным желаниям.
Этот камертон в начале 1920-х гг. подсказывал Шагалу единственное желание: писать картины. Кроме того, он явственно чувствовал, что проведенные в советской России годы жгут его душу, «что мы уже вступили на помост бойни и вот-вот включат ток». Похудел. Наголодался. Устал. Не нужен. И мысленно обращается к дорогим ему европейцам, с которыми его разлучила война и революция: «Возьму с собой жену и дочь. Еду к вам насовсем. И, может быть, вслед за Европой, меня полюбит моя Россия».
В 1922 году Шагал вместе с Беллой и дочерью Идой отправился из Москвы на свою выставку в Каунас. Он воспользовался возможностью выехать через Литву, послом которой в советской России был поэт Юргис Балтрушайтис, спасший многих российских интеллигентов от неминуемого уничтожения большевиками. Из Каунаса Шагал отправился в Берлин. Пребывание в этом городе стало важным этапом его художественного развития: он обучился технике гравюры во всем ее разнообразии — литографии, ксилографии, сухой иглы, акватинты, — ощутив то, что назвал самым нервом гравюры. Невозможно переоценить значение этого ремесла для начатой им тогда в Европе работы по иллюстрированию Библии.
За время, проведенное Шагалом в советской России, картины, оставленные им в Париже, принесли ему славу. В художественной среде было вполне осмыслено своеобразие его творчества, в котором религиозное чудо одновременно и покойно пребывает в обыденности, и взрывает ее с помощью цветовых и образных решений. Известность привела к тому, что в 1923 году приглашение знаменитого коллекционера, издателя и торговца произведениями искусства Амбруаза Воллара дало Шагалу возможность переехать — вернуться! — в Париж.
В 1937 году Шагал получил французское гражданство. Он уехал из оккупированной нацистами Франции в 1941 году, когда руководство Музея современного искусства в Нью-Йорке инициировало его переезд в США, и вернулся туда лишь после Второй мировой войны.
Библейские послания
Амбруаз Воллар заказал Шагалу работу, которая определила новое направление его развития — серию графических иллюстраций к Танаху (Ветхому Завету). Шагал берется за нее не сразу. Он не только путешествует по Европе, но и 1931 году отправляется на Ближний Восток — в Палестину, Сирию, Египет. Потрясшая его библейская реальность соединяется с воспоминаниями о еврейской действительности его детства — и воплощается в графических листах.
Так начинается путь Шагала как художника Библии. Венчают этот путь Библейские послания — семнадцать больших картин на сюжеты Ветхого Завета. Закончив работу в 1967 году, художник передал ее в дар Франции. По инициативе Андре Мальро для этого был построен музей в Ницце, в котором хранятся также сотни гуашей, пастелей, рисунков, служивших Шагалу эскизами к картинам или написанных им после завершения живописного цикла.
Шагал создал в том или ином виде — графики, живописи, скульптур, керамики, мозаик, гобеленов, витражей — не просто иллюстрации к Библии, с которых начиналась его работа, но цельное явление библейского мира. Иногда все эти техники, последовательно освоенные художником, воплощались в одном произведении. Так, для Кнессета Израиля он в 1960-е гг. создал три огромных настенных гобелена, на которых с современными событиями переплетались вход царя Давида в Иерусалим, исход евреев из Египта и пророчества Исайи. Там же была им сделана настенная мозаика, представляющая Стену Плача, и напольная — воспроизводящая и переосмысливающая полы древних синагог.
Иисус Христос всегда являлся в произведениях Шагала частью единого библейского мира. Особенно явно и ярко образы христианской Библии были воплощены Шагалом в его соборных витражах — в изображениях ангелов для доминиканской церкви Богоматери в верхней Савойе, церквей Майнца, Реймса, Чичестера, Цюриха и готического собора в Меце, над витражами которого он работал десять лет.
Витражи Шагала украшают здание ООН в Нью-Йорке и синагоги в Иерусалиме, о работе для которой он написал: «Все время, когда я работал, я чувствовал, что мой отец и моя мать стоят за моим плечом и смотрят на мой труд, а за ними — евреи, миллионы тех, кто исчез с земли только вчера и тысячи лет назад». Современный писатель Александр Иличевский так описывает впечатление, которое производит синагога в израильском пейзаже: «Вход в синагогу, увенчанную, как короной, куполом, который составлен из библейских витражей Шагала. В зависимости от угла склонения солнца они оживают в пламени драгоценной палитры, озаряющей молитвенный зал, расположенный над укромной долиной в Иудейских горах, от которой трудно отвести глаза, поднимаясь с парковки по многоярусной тропе, петляющей под сенью кедров близ студенческого кампуса и здания Школы медсестер. Вдали виднеются узенькие террасы монастыря, выстроенного на крутом склоне у пещеры, в которой обитал некогда Иоанн Креститель».
Масштаб библейского мира Шагала настолько необозрим, что с трудом можно представить, как для его создания хватило одной человеческой жизни, даже столь долгой, как у него. Объяснение дает, пожалуй, один из его рисунков тушью, «Ангел с Торой» или «Вдохновение поэта». Он изображает божьего посланца, который слетает с неба со свитком Торы и будит спящего художника, чтобы тот приступил к работе.
У художника — черты лица Шагала. И ангельское послание относится ко всем его трудам.