В отличие от Пушкина Лермонтов никогда не искал мира с обществом, в котором ему приходилось жить: он смертельно враждовал с ним — вплоть до дня своей гибели.
А. И. Герцен[1].
«Скажи-ка, дядя, ведь недаром…»
Считается, что Лермонтов привлекает к себе в старости по принципу противоположности, возрастной в данном случае. Меня же он захватил еще в раннем детстве, началом чему послужили строфы из «Бородина», которые отец любил напевать. А чуть позже у соседей по дому оказался однотомник Лермонтова, включавший все им написанное, — такие однотомники классиков, европейских и отечественных, издавались в пятидесятые годы. С тех пор помню наизусть вот эти необычайно мелодичные стихи со странным для мальчика, еще не осознающего своего частичного иудейства, названием «Еврейская мелодия» (1830):
Я видал иногда, как ночная звезда
В зеркальном заливе блестит;
Как трепещет в струях, и серебряный прах
От нее рассыпаясь бежит.
Но поймать ты не льстись и ловить не берись:
Обманчивы луч и волна.
Мрак тени твоей только ляжет на ней —
Отойди ж — и заблещет она.
Светлой радости так беспокойный призрак
Нас манит под хладною мглой;
Ты схватить — он шутя убежит от тебя!
Ты обманут — он вновь пред тобой.
Другим потрясшим незрелый ум подростка стихотворением (читалось-то все подряд) явилось «Предсказание» (1830):
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет…
Эти строки проецировались, конечно, на «Великую Октябрьскую…» и приводили в восхищение, на них сочинялись «вдохновенные» продолжения и варианты. А самая суть лермонтовского предсказания (об апокалиптическом ужасе, неминуемо следующем за низвержением основ власти), действительно потрясающего для 16-летнего автора, оставалась тогда невоспринятой и непонятой.
Прочитаны, конечно, были в детстве и перечитывались позже и другие стихи Лермонтова, но от этих остались самые яркие воспоминания.
Что же касается упомянутой выше «Еврейской мелодии» (потом будет написана и другая, в подражание Байрону), то нельзя не остановиться на действительно чрезвычайном внимании ее автора к мелодике стиха: неслучайно в первые годы творческого пути (вплоть до 1832-го) слова «песня», «романс», «мелодия (русская, еврейская, грузинская)» в названиях его лирических творений занимают значительное место (около 20 названий). И вообще, нельзя не отметить замечательную звучность лермонтовской поэзии в целом. Вот и одним из самых известных русских романсов стало положенное на музыку Е. С. Шашиной[2] стихотворение «Выхожу один я на дорогу…».
Таким представилось начало моего постижения Лермонтова.
«Глаза его не смеялись, когда он смеялся…»
Следующим этапом стало чтение «Героя нашего времени» (1837—1839) в качестве внеклассного, предписанного на лето. Помню ошеломляющее впечатление от романа, прочитанного сразу — от начала и до конца, сильное и острое чувство, непонятое, конечно, тогда, необъяснимое. Это потом, потом, сочиняя статью в защиту лермонтовского героя, я прочитал у Игоря Виноградова[3], моего чуть старшего современника:
«Отчетливо помню то странное, беспокойное ощущение, с которым я читал в первый раз „Героя нашего времени“. Это было, как, видимо, и у многих, в восьмом классе средней школы — согласно программе. И отчетливо помню, как тщетно пытался я и на уроках, и читая учебник, найти какое-то объяснение этому странному и беспокойному своему ощущению, в котором если и было что-то похожее на сострадание, то презрительности и тем более насмешки — ни призвука. Это было живое, непосредственное ощущение какой-то неясной, странной, но несомненной причастности всего того, что происходило в Печорине и с Печориным, к моей собственной жизни <...>. Казалось бы, откуда было взяться такому ощущению»[4] (курсив И. И. Виноградова. — В. Е.).
Такое сходное с моим ощущение! И трудно даже сейчас до конца осмыслить, что было общего у меня с этим блестящим офицером 30-х годов XIX века. Чем завораживал он наше юношеское сознание? Сильной волей и смелостью в критические минуты, смелостью до отчаянности? А еще, может быть, тем, что хорошо разбирался в людях, видел их, как говорится, насквозь?
Но и себя он видел насквозь со всеми своими не весьма приятными и даже отталкивающими порой для окружающих особенностями. Сильное впечатление производила на нас честность, с которой он оценивал свои собственные поступки.
Отмечу еще, что в годы моей юности, когда торжество насильственного и всеобъемлющего коллективизма являлось непоколебимым, откровенный индивидуализм Печорина действовал на сознание как освежающая струя чистого воздуха в душном и наглухо закупоренном помещении…
Но главной мыслью романа, пружиной повествования является неприятие автором своего времени, поражающего присущими ему пороками, и круг общения, в котором вращается Печорин: какое время, таков и его герой.
Впечатляющую характеристику времени оставил выдающийся современник Лермонтова А. И. Герцен: «...чтобы дышать воздухом этой зловещей эпохи, надобно было с детства приспособиться к этому резкому и непрерывному ветру, сжиться с неразрешимыми сомнениями, с горчайшими истинами, с собственной с самого нежного детства слабостью, с каждодневными оскорблениями; надобно было приобрести привычку скрывать все, что волнует душу, и не только ничего не терять из того, что в ней схоронил, а, напротив, — давать вызреть в безмолвном гневе всему, что ложилось на сердце. Надо было уметь ненавидеть из любви, презирать из гуманности, надо было обладать безграничной гордостью, чтобы, с кандалами на руках и ногах, высоко держать голову»[5].
В «большом свете»
Свое отношение ко времени, выразительно раскрывавшемуся в атмосфере светского общества, Лермонтов предельно четко сформулировал в письме к М. А. Лопухиной[6] от конца 1838 года из Петербурга в Москву: «Надо вам сказать, что я самый несчастный человек, и вы поверите мне, когда узнаете, что я каждый день езжу на балы: я пустился в большой свет; в течение месяца на меня была мода, меня буквально разрывали. Это, по крайней мере, откровенно. Весь этот свет, который я оскорблял в своих стихах, старается осыпать меня лестью; самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихи и хвалятся ими, как величайшей победой. <…>
Ну так я открою вам свои побуждения: вы знаете, что мой самый большой недостаток — это тщеславие и самолюбие; было время, когда я в качестве новичка искал доступа в это общество; это мне не удалось: двери аристократических салонов были для меня закрыты; а теперь в это же самое общество я хожу уже не как проситель, а как человек, добившийся своих прав; я возбуждаю любопытство, передо мною заискивают, меня всюду приглашают <…> дамы, желающие, чтобы в их салонах собирались знаменитые люди, хотят, чтобы я бывал у них, потому что я ведь тоже лев; да, я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы и не подозревали гривы[7]. <…>
Но этот новый опыт принес мне пользу, потому что дал мне в руки оружие против этого общества, и если оно когда-нибудь станет преследовать меня клеветой (а это непременно случится), то у меня, по крайней мере, найдется средство отомстить; нигде ведь нет столько низкого и смешного, как там»[8] (курсив мой. — В. Е.).
Именно в свете увидел поэта год спустя и замечательно запечатлел его образ молодой И. С. Тургенев:
«У княгини Шаховской я, весьма редкий и непривычный посетитель светских вечеров, лишь издали, из уголка, куда я забился, наблюдал за быстро вошедшим в славу поэтом. Он поместился на низком табурете перед диваном, на котором, одетая в черное платье, сидела одна из тогдашних столичных красавиц — белокурая графиня Мусина-Пушкина — рано погибшее, действительно прелестное создание. На Лермонтове был мундир лейб-гвардии Гусарского полка; он не снял ни сабли, ни перчаток и, сгорбившись и насупившись, угрюмо посматривал на графиню. Она мало с ним разговаривала и чаще обращалась к сидевшему рядом с ним графу Шувалову, тоже гусару. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах, возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий. Известно, что он до некоторой степени изобразил самого себя в Печорине. Слова: „Глаза его не смеялись, когда он смеялся“ и т. д. — действительно применялись к нему. Помнится, граф Шувалов и его собеседница внезапно засмеялись чему-то, и смеялись долго; Лермонтов также засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на это, мне все-таки казалось, что и графа Шувалова он любил, как товарища — и к графине питал чувство дружелюбное. Не было сомнения, что он, следуя тогдашней моде, напустил на себя известного рода байроновский жанр, с примесью других, еще худших капризов и чудачеств. И дорого же он поплатился за них! Внутренне Лермонтов, вероятно, скучал глубоко; он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба. На бале дворянского собрания ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза. Мне тогда же почудилось, что я уловил на лице его прекрасное выражение поэтического творчества. Быть может, ему приходили в голову те стихи:
Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки...»[9] (курсив мой. — В. Е.).
Скептицизм Лермонтова ощутил и правильно понял после прочтения «Героя нашего времени» главный устроитель и политический архитектор этого времени император Николай I, недвусмысленно назвавший в письме к императрице ум автора романа «извращенным»:
«14/ 26 июня 1840 г.
7 часов вечера... За это время я дочитал до конца „Героя“ и нахожу вторую часть отвратительной, вполне достойной быть в моде. Это то же самое изображение презренных и невероятных характеров, какие встречаются в нынешних иностранных романах. Такими романами портят нравы и ожесточают характер. И хотя эти кошачьи вздохи читаешь с отвращением, все-таки они производят болезненное действие, потому что в конце концов привыкаешь верить, что весь мир состоит только из подобных личностей, у которых даже хорошие с виду поступки совершаются не иначе как по гнусным и грязным побуждениям. Какой же это может дать результат? Презрение или ненависть к человечеству! Но это ли цель нашего существования на земле? Люди и так слишком склонны становиться ипохондриками или мизантропами, так зачем же подобными писаниями возбуждать или развивать такие наклонности! Итак, я повторяю, по-моему, это жалкое дарование, оно указывает на извращенный ум автора»[10].
«Нет, я не Байрон, я другой…»
После размышлений о «Герое нашего времени» и вообще о «нашем» для Лермонтова времени уместно обратиться к его лирике, погружение в которую каждый раз на новом уровне понимания сопровождало меня долго. Лирику, отмеченную столь значимыми стихотворениями, начиная со стихов «На смерть поэта» (1837) и «Бородино» (1837)[11] до таких поздних шедевров, как «Дума» (1838), «Молитва» (1839), «И скучно, и грустно…» (1840), «Тучи» (1840), «Валерик» (1840—1841), «Родина» (1841), «Прощай, немытая Россия…» (1841), «Выхожу один я на дорогу…» (1841).
Все эти стихотворения помню наизусть, несмотря на слабеющую с возрастом память. А еще подумалось, как же созвучно по сути лермонтовское время с нынешним: там позади было восстание декабристов, у нас — шесть-семь лет свободы с самого конца 1980-х до середины 1990-х; вот уже и знаменитая уваровская триада снова пришлась кстати в России ХХI века, только еще на безмерно утрированном и огрубленном уровне.
И как созвучны оказались многие лермонтовские стихотворения с нынешним временем и с нашими эмигрантскими судьбами[12]! Давайте прислушаемся:
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее — иль пусто, иль темно…
<…>
Перед опасностью позорно-малодушны,
И перед властию — презренные рабы («Дума»);
И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды... («И скучно, и грустно…»);
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто, как я же, изгнанники… («Тучи»)
И наконец:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Дуэли и смерть
Как писал А. И. Герцен, «Лермонтов находился под сильнейшим влиянием гения Пушкина, с чьим именем, как мы уже сказали, связано начало его литературной известности. Но Лермонтов никогда не был подражателем Пушкина»[13].
Однако есть у Лермонтова еще одно роковое сходство со своим предшественником: беспечность во время дуэлей[14], которые у него тоже случались.
Правда, в отличие от Пушкина, он был военным, офицером, отличавшимся изрядной смелостью, свидетельством чему служит сохранившаяся официальная военная сводка по поводу сражения у реки Валерик в 1840 году:
«Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов, во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик, имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнил возложенное на него поручение с отменным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших солдат ворвался в неприятельские завалы»[15].
Может быть, в связи с этим своим качеством или из-за присущего ему, по-видимому, фатализма[16] Лермонтов в двух последних дуэлях, включая роковую в июле 1841 года на горе Машук, оказывал полнейшее безразличие к своей возможной смерти.
Во время дуэли с сыном французского посла Эрнестом Барантом[17] 18 февраля 1840 года Лермонтов стоял под его прицелом с направленным в сторону пистолетом, куда (в сторону) и выстрелил после промаха Баранта[18].
То же повторилось через без малого полтора года при роковой дуэли с Мартыновым: стоя перед сосредоточенно целившимся в него противником, Лермонтов держал пистолет дулом вверх…
Так, на первый взгляд, неожиданно завершилось противостояние Лермонтова своему времени. Но по логике обстоятельств и событий такой исход выглядит вполне закономерным: «Ни Николай I, ни Бенкендорф, ни даже Мартынов не вынашивали планов убийства Лермонтова-человека. Но все они — каждый по-своему — создавали атмосферу, в которой не было места Лермонтову-поэту»[19].
Следует еще остановиться на строке из стихотворения[20] Осипа Мандельштама, вынесенной в название настоящей статьи. Почему о Лермонтове сказано «мучитель наш»? Трудно ответить на этот вопрос. Видимо, в определенный период жизни Мандельштам много размышлял о нем и его творчестве, погружение в которое вызывало у него сложные и даже, быть может, болезненные эмоции, а ранняя смерть Лермонтова в неполных 27 лет вызывала острое сочувствие и сожаление.
[1] Герцен А. И. Из статьи «Русская литература: Михаил Лермонтов» // М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. М, 1989. С. 136.
[2] Шашина Елизавета Сергеевна (1805—1903) — певица, композитор, после утраты голоса в результате болезни посвятила себя теории музыки и композиции; музыкальный автор нескольких песен и романсов на стихи Лермонтова, в том числе еще одного известного романса «Нет, не тебя так пылко я люблю…»; ею же положен на музыку отрывок из поэмы «Мцыри».
[3] Виноградов Игорь Иванович (1930—2015) — литературный критик, литературовед, зав. отделом прозы, а затем критики в журнале «Новый мир» при А. Т. Твардовском, главный редактор журнала «Континент» с 1992 г.
[4] Виноградов И. Философский роман Лермонтова // Духовные искания русской литературы, М., 2005. С. 21.
[5] М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников, М., 1989. С. 7—8.
[6] Лопухина Мария Александровна (1802—1877) — дочь уездного предводителя дворянства Вязьмы, ближайший человек в окружении Лермонтова, адресат наибольшего числа его писем.
[7] Намек на известную собственную смысловую ошибку в поэме «Демон»: «И Терек, прыгая, как львица / С косматой гривой на хребте…»
[8] Лермонтов М. Ю. Собр. соч. в 6 т., М.-Л., 1957. Т. 6. С. 609—610.
[9] М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников… С. 296—297.
[10] Там же. С. 487.
[11] Следовало бы упомянуть здесь и стихотворение «Парус», написанное еще раньше, в 1832 г.
[12] Для Лермонтова ссылка на Кавказ по ощущениям аналогична нашей эмиграции.
[13] Герцен А. И. Из статьи «Русская литература: Михаил Лермонтов»… С. 136.
[14] Кроме последней, с Дантесом.
[15] ru.wikipedia.org › wiki › Валерик_(стихотворение).
[16] См. гл. «Фаталист» в романе «Герой нашего времени».
[17] Эрнест де Барант (1818—1859) — атташе французского посольства в Петербурге, сын Проспера де Баранта (1782—1866), французского посланника, историка, публициста, знакомого Пушкина.
[18] Сравните с исходом дуэли Печорина с Грушницким в «Герое нашего времени».
[19] Вацуро В. Э. Художественная проблематика Лермонтова // М. Ю. Лермонтов. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 1. Стихотворения, СПб., 2014. С. 32.
[20] Стихотворение О. Мандельштама «Дайте Тютчеву стрекозу…» (1932).