ВМЕСТО ПРОЛОГА
С 21 ноября 2008 года прошло немало времени. Но тот день не выветрился из моей памяти, потому что это была знаменательная, а для меня (и, надеюсь, далеко не только для меня) особая, историческая дата: столетие со дня рождения гроссмейстера Флора, которому Вторая мировая война, увы, помешала вступить в единоборство с великим Алехиным в матче за мировое первенство. Я порадовался, узнав, что в Праге, с которой связана довоенная жизнь Флора, не позабыли о юбилее. Там к этой дате была выпущена книга «Я должен был сражаться! Биография и партии Сало Флора и таблица результатов турнира, организованного в его память». Пражане посчитали необходимым провести заседание шахматной общественности, посвященное этому событию.
В тот же осенний вечер мне позвонила моя добрая и давняя приятельница Нина Грушкова-Бельска, международный арбитр и международный мастер ФИДЕ, и рассказала о том, как торжественно, сердечно, трогательно прошло это заседание, и о своем выступлении на нем. Пани Нина была близким, любимым другом Сало Михайловича (кстати: с первой же нашей встречи Флор попросил меня называть его именно так, а не Саломон Михайлович. «Это звучит теплее», — сказал он).
А что же у нас? Что в России, где Флор проживал в качестве ее гражданина с 1942 по 1983 год? Более сорока лет… А ничего! Никаких юбилейных мероприятий! Никаких. Забыли и о ровеснике Флора — первом гроссмейстере из Риги Владимире Петрове, с которым они (наравне с Решевским) стали победителями кемерского турнира 1937 года, опередив самого Алехина. Да, не сказали подобающих слов о Петрове, не помянули его, загубленного Лубянкой, безжалостно раздавленного катком репрессий.
Может, виноват кризис, что не помянули? Если применим этот термин, то речь может идти не об экономических бедах, а в первую очередь о кризисе памяти, о духовном кризисе, кризисе культуры, в том числе и шахматной. Об этом в предисловии к книге «Горький чешский шоколад» пишет Аркадий Арканов, который понимал значение Сало Флора, любил его как яркого, уникального человека, способного увлекательно говорить и о любимой Чехословакии, и о гении Франца Кафки, и о фейерверочных взлетах и драмах Пауля Кереса и его Эстонии, и о тайнах древнего Тбилиси военного и послевоенного времени (да ведь всего не перечислишь…). Мы приглашали гроссмейстера к нам в Центральный Дом литераторов; он с удовольствием приходил, рассказывал об увлекательных страницах шахматной истории, с блеском проводил сеансы одновременной игры, давая повод для разговоров о неувядающей его шахматной силе, хотя ему было уже за шестьдесят…
21 ноября Сало Флор собирал у себя очень узкий круг друзей. Мне повезло: среди них бывал и я, старавшийся после каждой встречи обращаться к дневнику, пополнять «флориану». Да, я был в числе самых близких приятелей Сало Михайловича — так сказать, его доверенным лицом. Такова была воля судьбы. Спасибо ей. Всем казалось, что он втайне от окружающих пишет мемуары и что мир после их публикации наконец-то узнает о том, что было ведомо лишь одному на свете человеку — легендарному Сало Флору. Однако, увы, таких воспоминаний он после себя не оставил. Горчайшая обида! Слава Богу, у меня сохранилось немало записей в дневниках и статей. Но больше всего — именно то, что бережется в моем сердце. Конечно, я сознаю, что очень многое не попало в книгу, а кое-что, возможно, выглядит довольно спорно. Но тянуть дальше было нельзя. Как сказано мудрыми: время не дает права на молчание.
А началом я положил вот что…
1
— О, Стэнли Крамер!..
Об этом режиссере Флор говорил куда больше, чем о каком-нибудь другом. Они встретились случайно (их познакомили), и Стэнли Крамер не остался равнодушным к гроссмейстеру. Наоборот! Да, Сало Флор, к сожалению, давно минул пик своей славы, а имя создателя блистательных фильмов пользовалось невероятной популярностью. Как бы там ни было, они потянулись друг к другу. Не знаю, играл ли великий режиссер в шахматы, разобрал ли хотя бы одну флоровскую (или любую другую) партию, но, например, по словам Сало Михайловича, мимо его внимания не прошли и само имя этого выходца из галицийского местечка Городенки, и контрапункт жизни гроссмейстера (как взрыв, как трагедия!) — АВРО-турнир 1938 года, когда германские войска вошли на территорию Австрии и праздновали присоединение Судетской области Чехословакии к Рейху и когда до их вступления в Прагу оставалось всего ничего…
Флор оказался попутчиком Стэнли Крамера в поездке в уютнейший и любимый им городок Клагенфурт, богатый архитектурными шедеврами и ставший источником вдохновения для многих известнейших зодчих современности. Режиссера и гроссмейстера приютило кафе где-то на берегу озера Вертерзее. Разговор зашел о Праге, о ее улицах и таинственных улочках, площадях и храмах, мостах и садах — и, особенно почему-то, о создателе фантастического и необъяснимого мира — Франце Кафке, который, по всему чувствовалось, волновал американца. Крамер ведь и сам не уставал повествовать об этом безумном, безумном, безумном, безумном мире! Сало Михайлович, надо сказать, не обладал большим книжным богатством (если не считать шахматной литературы), и книжником его никак не назовешь, но двухтомник Кафки на немецком языке у него имелся и читался им и перечитывался. Он часто, когда не очень-то везло, повторял слова оттуда о том, что в пространстве вокруг нас невозможно жить по-человечески. Это у него сделалось поговоркой.
Дом, где родился Кафка (в самом начале улицы Maiselova), он еще застал. Здесь и ворота еще были, которые когда-то вели в гетто. Так получилось, что, став всемирно известным, Сало Флор поселился вместе со своей женой, Раисой Ильиничной (москвичкой и, кстати, старшей сестрой будущей популярной певицы Майи Кристалинской), на улице Polská — недалеко от дома № 48, где жил и работал Кафка.
Был я совсем юнцом, говорил Флор Крамеру, и несколько раз, когда все стихало и часы били девять, когда в окнах почти повсюду быстро темнело, проделывал вместе с обреченным на гибель Йозефом К. путь из Старого Города через освещенный луной Карлов мост с его барочными скульптурами на окраину Малой Страны, в гору мимо храма святого Вита — туда, туда, где сразу, без перехода, начинались поля и виднелась пустая и заброшенная каменоломня. Флор не забыл — до самого своего конца! — ни одной из дорожек, усыпанных гравием, по которым проходил, и его тогда не тянуло передохнуть на какой-нибудь удобной скамейке, как это часто случалось потом, когда покалывало сердце и ломило в затылке.
(Не сомневаюсь, что юный Сало казался сам себе Йозефом К., только был он не в черном, а в табачного цвета костюме и уже с аккуратным пробором в волосах, и хмурая фройляйн Бюстнер поздоровалась с ним, и он ее не узнал, и она спросила:
— Вы по-прежнему играете в шахматы? И вам это, молодой человек, не надоело? Брали бы лучше пример с вашего старшего брата Мозеса — уж он такой замечательный краснодеревщик!
Он смотрел вслед уходящей подозрительной старухе — и ему в голову не приходили мысли о неумолимой силе и вседозволенности тайной полиции, о ее вездесущности, реальности ее, о железных руках ее агентов, и он верил всем своим существом, что ее логика, пусть она и непоколебима, не может устоять против того, кто хочет жить…)
Я тогда был подростком, еще раз сказал Флор, совсем наивным дурачком; Крамер помахал пальцем у меня перед носом (по-американски) — эдак тактично: ну это вы, мой дорогой, пожалуйста, бросьте, вы были отмечены Господом Богом с самого рождения, не спорьте — по вашему обличью очень хорошо видно это; я ответил, что я — атеист, а он не согласился: кто знает, кто знает; это вы так считаете, что атеист…
— Крамер внешне был похож на француза арабского происхождения, — говорил Флор. — Внешне — типичный боксер. Из бывших. Удивительный парень. Скорость во всем мог развивать сумасшедшую, никто бы за ним не угнался; зато и расслаблялся как никто. Настоящий гепард!
Флор с восхищением сказал тогда режиссеру, что фильм «Нюрнбергский процесс» потряс его до глубины души, что его долго еще преследовали кадры из концлагерей — из тех самых, откуда прокурор Тэд Лоусон предстал перед миром со своим убийственным «комментарием».
— В этой мясорубке запросто могли оказаться и вы, — произнес Крамер. — Не правда ли?
— Разве я один?!
— Конечно, не вы один. Но я имел в виду лично вас, Саломона Флора. Меня всегда интересует конкретный человек. А кем, кстати, был ваш отец?
— Мелким галицийским торговцем, — последовал ответ. — Я почти не помню его. Ни его, ни мать. Помню только тепло, которое исходило от них и которого мне не хватало.
Крамер неожиданно прервал разговор и о чем-то надолго задумался.
— Вы, маэстро, так и проситесь в кадр, в сценарий, — сказал он, вглядываясь в глаза Флора. — У вас поразительное лицо. Я не шучу. Вас нужно показывать в кино — это был бы выдающийся фильм. Догадываетесь — почему?
Это смутило Флора. Прежде всего — вопрос: «Почему?»
— Вы сколько лет в СССР, маэстро? С тридцать девятого? С сорок первого? Или с сорок второго? Я и название для сценария придумал. Прямо сейчас, в кафе, — взял вот и придумал.
Флор, наверно, по обыкновению всплеснул руками.
— Какое же название?
— «Беженец»!
Флору, как он признавался мне впоследствии, стало неловко. Фильм?! Про него?! Это было неожиданно, хотя спорить было не о чем… Они молча допили свой кофе. Флор не комментировал такие прожекты. В крайнем случае — отшучивался, в чем был виртуозным мастером.
Да, так каким был контрапункт жизни гроссмейстера?
2
…В СССР, пожалуй, всем было понятно, что война — совсем рядом, что до смерти, как вскоре будет сказано в песне, «всего четыре шага». А в шахматной прессе той поры не найти тревожных мотивов; кому пришло бы в голову назвать предстоящий осенью 1938 года турнир восьми лучших гроссмейстеров мира, по существу, лебединой песней довоенных шахмат! Ярый «доброжелатель» Флора — Петр Романовский, как ни в чем не бывало, гнул свою линию, обличал Флора, «рутинера-прозаика», поднявшего свое знамя над шахматным миром, «пытающегося доказать неизбежность завоевания им в будущем звания мирового чемпиона». В журнале «Шахматы в СССР» он писал: «Амстердамский турнир в числе прочих вопросов должен выяснить, насколько серьезную почву под ногами имеет уверенность Флора и в какой степени его предстоящее единоборие с Алехиным будет носить принципиальный характер».
«„Почва под ногами“! — подумал Флор, прочитав эти строки. — Да, не в бровь, а в глаз. — И еще: — Мне бы ваши заботы, Петр Арсеньевич».
В конце сентября состоялось позорное Мюнхенское соглашение, заключенное между премьер-министром Великобритании Чемберленом, премьер-министром Франции Даладье, рейхсканцлером Германии Гитлером и премьер-министром Италии Муссолини. Судетская область была передана Германии. Окончательно рухнули все надежды Сало Флора. Вместе с судьбою Чехословакии была решена и судьба матча с Алехиным. И его личная судьба. Реквиемом (самому себе?!) прозвучали накануне АВРО-турнира слова вчерашнего претендента в заметке «Пока не пущены часы»: «Насколько почетно выйти победителем этого соревнования, настолько же неприятно занять в нем последнее место (курсив мой. — В. М.). Но только истинные шахматисты понимают, что кто-то должен оказаться последним. <...> Широкая же публика, которую интересуют только очки участников, будет говорить: неудачник такой-то в Амстердаме занял последнее место». Не надо было уметь читать между строк, чтобы стало ясно: Сало Флор определил заранее последнее место себе. Настроение это сквозит и во флоровской заметке после речи Алехина (в день открытия), в которой легко можно было уловить едва ли не диктаторские нотки чемпиона.
Хорошо, что Капабланка опоздал и ему не пришлось стать свидетелем алехинской декларации. Уж кого-кого, а его бы она покоробила. Ну а Флор? Что он тогда почувствовал? Речь Алехина, вернувшего себе свое законное звание и вдруг ощутившего прежний вкус к жизни, пресса окрестила тронной. Чемпион был непреклонен. Он сказал: «Говорилось о моих письменных обязательствах. Считаю необходимым зачитать пункт из договора с АВРО: „Д-р Алехин подтверждает свое согласие встретиться с победителем турнира при условиях и во время, о которых будет договорено после“. Не нужно быть юристом, чтобы понять: этот пункт не дает победителю никаких прав, не говоря уже о преимуществах. Я всегда был убежден, что какой-то один турнир не может быть определяющим в отношении матча на звание чемпиона мира. Это формальная сторона дела. Практически дело обстоит следующим образом. Поскольку соревнование с Флором ввиду последних политических событий не состоится, то я сейчас свободен…» Флора по-человечески даже порадовало, что Алехин ни разу не унизил лично его, выказал понимание сути происходящего, был по-прежнему доброжелателен и внимателен к своему коллеге... Пресловутая черная кошка, слава Богу, между ними все-таки не пробежала! Они остались приятелями. Флор мало того что преклонялся перед гением Александра Александровича — он навсегда сохранил к нему самую сердечную симпатию, писал о нем и говорил восторженно, без всякой натяжки, не избегая порой дружеской улыбки.
Флор, естественно, согласился с тем, что чемпион мира отныне вправе выставлять свои требования, и напомнил своим читателям: его матч, обусловленный в договоре с Алехиным, не состоится; тот может считать себя свободным от прежних обязательств, и у чемпиона есть возможность принять вызов любого из «признанных» гроссмейстеров, прежде всего победителя АВРО-турнира, гарантирующего «приемлемые и основанные на прецедентах спортивные и финансовые условия».
…Тур за туром — на наших глазах разворачивается острейшая человеческая драма. В голосе Флора — печаль, будто говорит о недавнем, о вчерашнем: «Мозес прислал мне телеграмму, просил держаться. Он следил за турниром, хотя обстановка в Праге не очень-то располагала к этому».
Пятый тур. «Уже на седьмом ходу, — сказал Флор, — в партии против Файна я допустил серьезную ошибку. То был один из самых тяжелых, самых беспросветных дней в моей практике…» А что говорится в его репортаже об этом туре? Там этот драматизм, как ни всматривайся, незаметен. Оттого еще острее он ощущается!
«Раиса Ильинична спросила меня: ну как ты? — вспоминал Флор. — Что же сказать ей? Не было у нас общего языка. Это меня убивало. Мы с Кересом звонили в Эстонию, его матери, добрейшей Марие. Пауль и мне давал трубку — на пару словечек. Марие говорила: если тебе так не везет, Сало, обратись к Богу: Он поможет, Он никого не оставляет в беде. Был такой момент, когда я и в самом деле решил последовать совету мудрой женщины. Но я не знал, к какому Богу обращаться. И не знал, как обращаться, с какими словами... Мое сердце так и не смогло высечь спасительную искру. Я был на перекрестке нескольких вер и полного безверия. Как я мог рассказать об этом Раисе? И как бы я сумел рассказать ей о том, что меня преследовали самые дурные мысли и предчувствия о надвигающемся будущем? О разговорах, о статьях в западных газетах по поводу ежовщины, о так называемых плановых заданиях по выявлению „врагов народа“, пытках, расстрелах в Советском Союзе. Нет, не надо, лучше помолчать. И я отделывался словами советской песенки про капитана (Черкасов пел): как этот бедняга раз пятнадцать тонул и погибал среди акул, но ни разу даже глазом не моргнул… Раиса Ильинична, — продолжал Флор, — урезонивала меня: пойдем, пойдем к Мише Ботвиннику, только он может спасти тебя; он для нас с тобой важнее всех Алехиных и Капабланок… По правде говоря, идти я никак не хотел. Ноги отнимались. Кто ж не знал, насколько злопамятен Ботвинник. А я перед ним „провинился“; во всяком случае, так наверняка он считал. Ведь, по логике вещей, в Амстердам должен был поехать Левенфиш — Григорий Яковлевич в первую очередь заслужил это право, выиграв два чемпионата СССР подряд и вслед за тем хорошо осадив Михаила Моисеевича, не просто устояв в матче с ним, но даже показав более качественную игру. Ну а я? Взял и написал в прессе, да еще советской, что пальму первенства лично я отдаю Левенфишу! И как вы думаете: это понравилось Ботвиннику? Он это запомнил навсегда…»
И все-таки Флор капитулировал перед Раисой Ильиничной. «Ладно, — сказал он, — твоя взяла». И они вдвоем пошли «на минутку» к Ботвиннику и его Гаянэ Давидовне. «Разговор был без натяжек, — вспоминает Флор, — напрасно я предполагал самое худшее. Михаил Моисеевич все-таки не кичился, он считал, что без моей поддержки в переговорах с Алехиным в Carlton-отеле не обойтись. Он потом напишет, что ему был нужен именно я, знавший чемпиона, как мало кто». Подтянутый и торжественный, Ботвинник не мог не заметить, что Флор никак не опомнится после избиения, учиненного Файном. Раиса Ильинична объяснила, почему они пришли. Флор, по его утверждению, не произнес ни слова. Ботвинник сказал в ответ, что ничего твердо обещать не может, и все же согласился «поговорить». Такие возможности, мол, имеются, но… «Сами понимаете: теперь трудные времена. Невероятно трудные». Тогда же на скорую руку стали намечать контуры гипотетических переговоров Ботвинника и Алехина в связи с матчем между ними. Флор оживился. Он тотчас дал согласие оказать всяческое содействие…
Легче на душе у поникшего Флора после этого визита не стало, хотя Раечка откровенно ликовала («Камень с души упал!») и не могла взять в толк, почему ее муж по-прежнему мрачен… Все было, как в кошмарном сне. Нелепость за нелепостью. «Будто бы не со мной это происходит», — ужасался Флор.
3
Итог первого круга — последнее место. К написанию репортажей он утратил всякий интерес. Капабланка через Ольгу спросил у Раисы, что происходит с ее мужем, — она лишь рукой махнула. Она так и сказала своему Саломончику: да, я махнула рукой… Надеяться уже было не на что.
«21 ноября, — говорит Флор, — мне стукнуло тридцать лет. Вот это был день рождения!.. Не дай Бог. Я чувствовал себя старичком. Ни цветы, ни добрые пожелания, ни сладости, купленные Раисой Ильиничной, меня не радовали. Я находил утешение лишь в том, что во второй раз на этом турнире играть мне с Алехиным предстояло 22-го, на следующий день: догадывался (что тут скрывать), какой мне „подарочек“ он преподнесет. И точно! Чемпиону мира я проиграл, по сути, без борьбы; можно сказать, особо и не сопротивлялся, — за что Тартаковер выдал мне по первое число: вы, маэстро, среди тех, кто бежит вразброд. Так оно и было. Я убегал, в том числе и от самого себя».
Правда, и рядовые любители (и особенно местные), а не один лишь Тартаковер, уразумели смысл всего происходившего — даже и те, кто «болел» за Эйве, или Алехина, или Файна. Они присылали Флору очень теплые, дружеские письма, полные сочувствия, говорили, что, несомненно, на его игре отражаются последние трагические события в жизни его родины — Чехословакии. И все эти послания заканчивались выражением уверенности в выдающемся таланте безусловного претендента на чемпионское звание, надежды на то, что справедливость восторжествует, все обязательно «утрясется» и чех обретет душевное равновесие, сумеет вскоре позабыть свой досадный провал в амстердамском турнире и, добившись новых успехов, непременно докажет случайность этой неудачи. Болельщики Флора, оказывается, с глубокой симпатией и сочувствием следили за его игрой; мало того — все они удивлялись его самообладанию!
Ботвинник, будто истинный рыцарь, в итоговой статье в «64» проявил завидное благородство. Моральное состояние Флора Михаил Моисеевич назвал подавленным и указал тому причину: конечно же, события в Чехословакии. Это, по его выражению, было понятно каждому из участников АВРО-турнира…
Об авторе:
Владимир Николаевич Мощенко (р. 1932) — известный московский поэт, прозаик, переводчик, критик и эссеист. Член ПЕН-клуба, автор доброй дюжины книг. Его роман «Блюз для Агнешки» (2007; предисловие В. Аксенова) был номинирован на премию «Русский Букер».
Окончание в следующем номере