Последний сборник стихов Анатолия Штейгера «2 х 2 = 4», опубликованный в Нью-Йорке уже спустя сорок лет после его смерти, открывает биографическая заметка, написанная родной сестрой Штейгера, известной поэтессой Аллой Головиной1.
«Анатолий Сергеевич Штейгер родился 7 июля 1907 года в отцовском имении Николаевка бывшей Киевской губернии. Семья Штейгеров принадлежала к старинному швейцарскому роду, одна из ветвей которого поселилась в России еще в начале 19-го века.
Его детство протекало летом в украинской усадьбе, зимой — в Петербурге-Петрограде, а затем — в Константинополе.
Шестнадцати лет Анатолий начал самостоятельную жизнь. Судьба привела его сначала в Германию, а потом — в Париж, где он провел несколько лет и куда постоянно наезжал в предвоенные годы.
Путь в литературу он начал несколько необычно, — уже в раннем возрасте он пробовал писать исторические романы, которые несли на себе естественную печать детскости.
Но с 16—17-ти лет он всецело посвятил себя поэзии. Среди его глубоких поэтических привязанностей — А. Блок и О. Мандельштам, Г. Иванов и А. Ахматова и, конечно же, Марина Цветаева, с которой он состоял в недолгой, но чрезвычайно интересной переписке.
Как человека утонченной культуры, его одинаково привлекали и старина, и искусство, и экзотика, и природа. Совершенно естественно при этом, что так называемый „новый мир“, будь то коммунизм в России или фашизм в Германии, вызывали у него поначалу грустную иронию, а под конец — ужас и отвращение.
У него, одновременно замкнутого и общительного, было мало близких друзей, но принимали его повсюду, и дружил он с людьми всякого званья и национальности.
Его короткая жизнь была часто мучительной и трудной, но всегда — на редкость насыщенной. „Все столицы видели бродягу“, — писал он, — но ему были знакомы и старинные итальянские города, и албанская экзотика, и бессарабская или чешская деревня. Только война и болезнь заперли его в Швейцарии в последние годы жизни. Свою смерть он предвидел и предсказал. Умер А. С. Штейгер 24 октября 1944 года и погребен в Берне в общей могиле с отцом и матерью.
Настоящее собрание стихов было им самим подготовлено во время войны, когда, подавленный происходящим, он сознательно отказался от творчества».
До этого сборника при жизни поэта вышли три книги: «Этот день» (1928), «Эта жизнь» (1932) и «Неблагодарность» (1936). Заголовок последнего, посмертного, «2 х 2 = 4», с одной стороны, может быть интерпретирован как осознанная установка на намеренную очевидность и даже тривиальность мыслей автора, воплотившего в своих стихах завет своего учителя Г. Адамовича ― писать «проще, скромнее, и всегда о самом главном, в особенности об одиночестве, страдании, смерти»2. Об этом по большей части А. Штейгер и писал, всю свою короткую жизнь испытывая и боль, и страдания, зная, что из-за болезни ему отпущен недолгий срок. Как вспоминала дружившая с ним Зинаида Шаховская: «Было у Штейгера острое ощущение жизни и аппетит к ней, как бывает у чахоточных, а также и сознание, с самой ранней юности, что смерть была не поэтической идеей, а реальностью, спутницей всех его странствований»3.
С другой стороны, в этой математической формуле ― вывод о неизбежности и предопределенности, фатальной неизменности происходящего и вынужденное примирение с жизнью:
За 30 лет, прожитых в этом мире,
Ты мог понять и примириться мог,
Что счастья нет, что 2 x 2 = 4,
А остальное — трусость и подлог.
Нашу подборку стихов А. Штейгера завершает посвященный ему цикл Марины Цветаевой «Стихи сироте». Еще в 1932 году Штейгер побывал на одном из поэтических вечеров Цветаевой и подарил ей сборник своих стихов «Эта жизнь». Тогда она не запомнила молодого поэта. Спустя несколько лет, в 1936 году, находясь на лечении в швейцарском санатории, Штейгер написал Цветаевой, отдыхавшей тогда в Савойских Альпах, в селении Сен-Лоран, свое первое письмо, после чего между ними завязалась дружеская переписка.
Итогом ее стало взаимное холодное отчуждение, о котором мы узнаем из письма Штейгера:
«…После первого [письма] Вы назвали меня сыном, ― после последнего Вы „оставляете меня в моем ничтожестве“. Объясняю это себе тем, что в моих письмах Вы читали лишь то, что хотели читать. Вы так сильны и богаты, что людей, которых Вы встречаете, Вы пересоздаете для себя по-своему, а когда их подлинное, настоящее все же прорывается, ― Вы поражаетесь ничтожеству тех, на ком только что лежал Ваш отблеск, ― потому что он больше на них не лежит. Вы совершенно правы, конечно, Вы „визионер“. Но каково тем, кого Вы „увидите“, насмотритесь и потом ― перестаете видеть.
Меня Вы не полюбили, а по-русски „пожалели“, за мои болезни, одиночество, ― хотя я и отбивался все время и уверял Вас, что мои немощи физические, ― для меня второстепенное, что я жду от Вас помощи не от них, а от совсем другой и почти неизлечимой болезни»4.
В свою очередь Цветаева в письме поэту Юрию Иваску5 объясняла их разрыв так: «Я с ним дружила (письменно) все лето, теперь встретилась, и мне с ним трудно, потому что он ничего не любит и ни в чем не нуждается. Все мое ― лишнее. <…> Дать можно только богатому и помочь можно только сильному — вот опыт всей моей жизни — и этого лета»6.
Подумай, на руках у матерей
Все это были розовые дети7.
И. Анненский
Никто, как в детстве, нас не ждет внизу.
Не переводит нас через дорогу.
Про злого муравья и стрекозу
Не говорит. Не учит верить Богу.
До нас теперь нет дела никому —
У всех довольно собственного дела,
И надо жить, как все, — но самому...
(Беспомощно, нечестно, неумело).
***
Нет в этой жизни тягостней минут,
Чем эта грань ― не сон и не сознанье.
Ты уж не там, но ты еще не тут,
Еще не жизнь, уже существованье.
Но вот последний наступает миг,
Еще страшнее этих ― пробужденье.
Лишь силой воли подавляешь крик,
Который раз дозволен: при рожденьи.
Пора вставать и позабыть о снах,
Пора понять, что это будет вечно.
Но детский страх и наши боль и страх
Одно и то же, в сущности, конечно.
* * *
Опять Сентябрь. Короткий промежуток
Меж двух дождей. Как тихо в Сентябре.
В такие дни, не опасаясь шуток,
Мы все грустим о счастьи и добре.
В такие дни все равно одиноки:
Кто без семьи, и кто еще в семье.
Высокий мальчик в школе на уроке
Впервые так согнулся на скамье.
Старик острее помнит о прошедшем.
О, если б можно сызнова начать
И объяснить, что он был сумасшедшим...
Но лучше скомкать все и замолчать.
А в поле сырость, сумерки, безмолвье,
Следы колес, покинутый шалаш.
Убогим хлеба, хворому здоровье
И миру мир Ты никогда не дашь.
Корфу, 1938
***
Только утро любви не забудь8.
И. Анненский
Только утро любви не забудь,
Только утро, ― как нищая в храме,
Мы, внезапно схватившись за грудь,
Ничего не увидим за нами.
Будет серая тьма жестока,
И никто нам уже не поможет,
Лишь прохожий, что два медяка
На глаза, а не в чашку положит.
* * *
Мы верим книгам, музыке, стихам,
Мы верим снам, которые нам снятся,
Мы верим слову... (Даже тем словам,
Что говорятся в утешенье нам,
Что из окна вагона говорятся)...
Марсель, 1933
* * *
«Попрыгунья стрекоза
Лето красное пропела»
...опускаются глаза,
Тихо катится слеза
По щеке, по загорелой.
Сердце попусту боролось —
Наступил последний срок.
Ждать чтоб все перемололось
Не по силам. Сорван голос.
Ты забывчив и далек.
Осень стала у ворот,
Листья мертвые в подоле.
Кое-кто ей подает.
(Никогда он не поймет
Этой нежности и боли).
Видно песенка допета
Вся до самого конца.
Не вернется больше лето...
Неумыта — неодета
Осень стала у крыльца.
***
Бедность легко узнают по заплатке.
Годы ― по губ опустившейся складке.
Горе?
но здесь начинаются прятки ―
Это любимая взрослых игра.
― «Все, разумеется, в полном порядке».
У собеседника ― с плеч гора.
60-е годы
М. Цветаевой
В сущности, это как старая повесть
«Шестидесятых годов дребедень»...
Каждую ночь просыпается совесть
И наступает расплата за день.
Мысли о младшем страдающем брате9,
Мысли о нищего жалкой суме,
О позабытом в больничной палате,
О заключенном невинно в тюрьме.
И о погибших во имя свободы,
Равенства, братства, любви и труда.
Шестидесятые вечные годы...
(«Сентиментальная ерунда»?)10
* * *
Уходила земля, голубела вода,
Розоватая пена вздымалась.
Вместо сердца — кусочек холодного льда,
Сердце дома, наверно, осталось.
Время шло, но последний томительный год
Был особенно скучен и долог.
Горечь все наплывала, копилась и вот
Оживать стал прозрачный осколок.
И забился как сердце. Но только больней
Угловатые стенки кололи.
Так прибавились к боли привычной моей
Капли новой томительной боли.
* * *
Может быть это лишь заколдованный круг
И он будет когда-нибудь вновь расколдован.
Ты проснешься... Как все изменилось вокруг
Не больница, а свежий некошеный луг,
Не эфир — а зефир... И не врач, а твой друг
Наклонился к тебе, почему-то взволнован.
Берн, 1936
Расписание
Надо составить опять расписание —
В 8 вставание, в 9 гуляние.
После прогулки — работа. Обед.
Надо отметить графу для прихода,
Рядом оставить графу для расхода
И для погоды — какая погода.
За неименьем занятия лучшего,
Можно составить на двадцать лет.
Вечером — чтенье вечерних газет.
И не читать, разумеется, Тютчева.
Только газеты... И плакать — запрет.
Париж, 1937
* * *
Мы ничего не знаем,
Мы ничего не слышим,
Грезят о чуждом рае
Святые по темным нишам.
Пыль на июльской дороге
Нежит ленивые ноги.
Низкое солнце брезжит
На монастырском пороге.
Пахнет горошком, левкоем,
Долгою сухостью лета.
Мы же воздушные замки
Строим, — и платим за это.
Моравская Тршебова, 1930
* * *
Не верю, чтобы не было следа,
Коль не в душе, так хоть в бумажном хламе,
От нежности (как мы клялись тогда!),
От чуда, совершившегося с нами.
Есть жест, который каждому знаком ―
Когда спешишь скорей закрыть альбом
Или хотя бы пропустить страницу...
Быть может также, что в столе твоем
Есть письма, адресованные в Ниццу.
И прежде, чем ты бросишь их в огонь
И пламя схватит бисерные строки,
Коснется все же их твоя ладонь
И взгляд очей любимый и далекий.
Париж, 1934
Осень
Уйдем — и никто не заметит,
Придем — и никто нас не встретит,
Никто нам руки не протянет,
Никто нам в глаза не заглянет,
Прощаясь, прощая, встречая...
По небу плывет догорая
Луна. Умирают цветы.
Недвижно ложатся листы.
И осень, упав на колени,
Стучит головой о ступени.
Вена, 1930
* * *
Уже не страх, скорее безразличье ―
Что им до нас, спокойных и серьезных?
Есть что-то очень детское и птичье
В словах, делах и снах туберкулезных.
Особый мир беспомощных фантазий
И глазомера ясного до жути,
Всей этой грусти, нежности и грязи,
Что отмечает в трубке столбик ртути.
Прага, 1935
Сентябрь
Ты знаешь, у меня чахотка
И я давно ее лечу.
Р. Ивнев11
Первый чуть пожелтевший лист
(Еле желтый — не позолота),
Равнодушен и неречист
Тихо входит Сентябрь в ворота.
И к далекой идет скамье...
Нежен шелест его походки.
Самый грустный во всей семье.
В безнадежности и в чахотке.
Этот к вечеру легкий жар,
Кашель ровный и суховатый...
Зажигаются как пожар
И сгорают вдали закаты.
Сырость, сумрак. Последний тлен
И последняя в сердце жалость...
Трудно книгу поднять с колен
Чтоб уйти, такова усталость.
* * *
Только след утихающей боли...
С каждым валом — слабей валы.
Легкий сумрак. В осеннем поле
Тянут медленный плуг волы.
Между небом и между нами
Заполняется мглой провал.
Мы во всем виноваты сами,
Ты у нас ничего не брал...
Тишина. Тишина такая,
Тишина на земле и в нас,
Словно в мире совсем иная
И хорошая жизнь велась.
Словно осенью мы не те же,
А серьезнее и грустней...
О себе вспоминаем реже,
Вспоминаем Тебя ясней.
* * *
Е. Н. Демидовой
...Наутро сад уже тонул в снегу.
Откроем окна ― надо выйти дыму.
Зима, зима. Без грусти не могу
Я видеть снег, сугробы, галок: зиму.
Какая власть, чудовищная власть
Дана над нами каждому предмету ―
Термометру лишь стоит в ночь упасть,
Улечься ветру, позже встать рассвету...
Как беззащитен, в общем, человек,
И как себя он, не считая, тратит...
― На мой не хватит или хватит век, ―
Гадает он. Хоть знает, что не хватит.
Берн, 1934
Père-Lachaise12
Пройдут года, и слабо улыбнусь
Холодными и бледными губами:
Мой нежный друг, я больше не вернусь
На родину, покинутую нами.
Мне суждено на чинном Pere-Lachaise
Глядеть в чужое палевое небо,
И я тоскую... Мраморных чудес
Прекрасней поле скошенного хлеба.
И этот холм, откуда поутру,
Лишь небосклон слегка порозовеет,
Так ясно видны села по Днепру
И ветерок благословенный веет...
Но я напрасно думаю и рвусь,
Мой нежный друг ― неумолима тайна.
О, милая, покинутая Русь!
О, бедная, далекая Украина!
Божий Дом
1
От слов пустых устала голова,
Глазам в тумане ничего не видно.
Ах, неужели праздные слова
Произносить не странно и не стыдно?
Ведь вся земля такой же Божий Дом,
Как небеса, планеты и созвездья,―
Так отчего же, поселившись в нем,
Мы не боимся Божьего возмездья?
2
Пройдет угар ненужной суеты,
Что было тайно, снова станет явно.
Виновны все, виновен даже ты,
И без конца виновен я, подавно...
Поля покроет синеватый снег,
Но мы не станем радостней и чище.
Земля, земля! что сделал человек
С тобой, веселое Господнее жилище?
1928
Марина Цветаева
Стихи сироте
Шел по улице малютка,
Посинел и весь дрожал.
Шла дорогой той старушка,
Пожалела сироту…13
1
Ледяная тиара гор —
Только бренному лику — рамка.
Я сегодня плющу — пробор
Провела на граните замка.
Я сегодня сосновый стан
Обгоняла на всех дорогах.
Я сегодня взяла тюльпан —
Как ребенка за подбородок.
16—17 августа 1936
2
Обнимаю тебя кругозором
Гор, гранитной короною скал.
(Занимаю тебя разговором —
Чтобы легче дышал, крепче спал.)
Феодального замка боками14,
Меховыми руками плюща —
Знаешь — плющ, обнимающий камень —
В сто четыре руки и ручья?
Но не жимолость я — и не плющ я!
Даже ты, что руки мне родней,
Не расплю́щен — а вольноотпущен
На все стороны мысли моей!
…Кру́гом клумбы и кру́гом колодца,
Куда камень придет — седым!
Круговою порукой сиротства, —
Одиночеством — круглым моим!
(Так вплелась в мои русые пряди —
Не одна серебристая прядь!)
…И рекой, разошедшейся на две —
Чтобы остров создать — и обнять.
Всей Савойей и всем Пиемонтом,
И — немножко хребет надломя —
Обнимаю тебя горизонтом
Голубым — и руками двумя!
21—24 августа 1936
3
(Пещера)
Могла бы — взяла бы
В утробу пещеры:
В пещеру дракона,
В трущобу пантеры.
В пантерины — лапы —
— Могла бы — взяла бы.
Природы — на лоно, природы — на ложе.
Могла бы — свою же пантерину кожу
Сняла бы…
— Сдала бы трущобе — в учебу!
В кустову, в хвощеву, в ручьеву, в плющеву, —
Туда, где в дремоте, и в смуте, и в мраке,
Сплетаются ветви на вечные браки…
Туда, где в граните, и в лыке, и в млеке,
Сплетаются руки на вечные веки —
Как ветви — и реки…
В пещеру без света, в трущобу без следу.
В листве бы, в плюще бы, в плюще — как в плаще бы…
Ни белого света, ни черного хлеба:
В росе бы, в листве бы, в листве — как в родстве бы…
Чтоб в дверь — не стучалось,
В окно — не кричалось,
Чтоб впредь — не случалось,
Чтоб — ввек не кончалось!
Но мало — пещеры,
И мало — трущобы!
Могла бы — взяла бы
В пещеру — утробы.
Могла бы —
Взяла бы.
Савойя, 27 августа 1936
4
На льдине —
Любимый,
На мине —
Любимый,
На льдине, в Гвиане15, в Геенне — любимый.
В коросте — желанный,
С погоста — желанный:
Будь гостем! — лишь зубы да кости — желанный!
Тоской подколенной
До тьмы проваленной
Последнею схваткою чрева — жаленный.
И нет такой ямы, и нет такой бездны —
Любимый! желанный! жаленный! болезный!
5—6 сентября 1936
5
Скороговоркой — ручья водой
Бьющей: — Любимый! больной! родной!
Речитативом — тоски протяжней:
— Хилый! чуть-живый! сквозной! бумажный!
От зева до чрева — продольным разрезом:
— Любимый! желанный! жаленный! болезный!
9 сентября 1936
6
Наконец-то встретила
Надобного — мне:
У кого-то смертная
Надоба — во мне.
Что для ока — радуга,
Злаку — чернозем —
Человеку — надоба
Человека — в нем.
Мне дождя, и радуги,
И руки — нужней
Человека надоба
Рук — в руке моей.
Это — шире Ладоги
И горы верней —
Человека надоба
Ран — в руке моей.
И за то, что с язвою
Мне принес ладонь —
Эту руку — сразу бы
За тебя в огонь!
11 сентября 1936
7
В мыслях об ином, инаком,
И ненайденном, как клад,
Шаг за шагом, мак за маком —
Обезглавила весь сад.
Так, когда-нибудь, в сухое
Лето, поля на краю,
Смерть рассеянной рукою
Снимет голову — мою.
5—6 сентября 1936
Подготовка публикации и комментарии О. Репиной
1 Алла Сергеевна Головина (1909—1987) — поэтесса, дочь барона С. Э. Штейгера, носила фамилию первого мужа — А. С. Головина. В 1920 г. с семьей эмигрировала в Константинополь, затем жила в Чехословакии, позднее во Франции и Швейцарии. В Чехословакии училась в русской гимназии в Моравской Тршебове вместе с Ариадной Эфрон. Входила в поэтическое объединение «Скит».
2 Цит. по: Иваск Ю. П. Похвала российской поэзии: эссе. Таллинн, 2002. С. 211.
3 Шаховская З. Отражения. Париж, 1975. С. 63.
4 Цветаева М. Письма к Анатолию Штейгеру. Калининград, 1994. С. 130, 132.
5 Юрий Павлович Иваск (1907―1986) ― поэт, критик, историк литературы. С 1920 г. жил в Эстонии, где в 1932 г. окончил юридический факультет Тартуского университета. С 1944 г. в Германии, с 1949 г. в США.
6 Цветаева М. Письмо Ю. Иваску от 18 декабря 1936 г. // Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. Т. 7. М., 1995. С. 404.
7 Последние строки стихотворения И. Анненского «Палимая огнем недвижного светила…» (1900). Им в последней строфе предшествуют две строки, которые вполне можно было бы взять эпиграфом ко всей поэзии А. Штейгера: «Не страшно ль иногда становится на свете? / Не хочется ль бежать, укрыться поскорей?» О влиянии И. Анненского на поэзию А. Штейгера см. статью: Налегач Н. В. Поэтический диалог А. Штейгера с И. Анненским в итоговой книге «2 х 2 = 4. Стихи 1926―1939» // Вестник Новгородского государственного университета. 2010. № 56. С. 48―52.
8 Строка из стихотворения И. Анненского «В марте».
9 Впервые у Н. А. Некрасова в стихотворении «Тот не поэт» (1839): «Кто у одра страдающего брата / Не пролил слез, в ком состраданья нет, / Кто продает себя толпе за злато, / Тот не поэт!»
10 По поводу пунктуационных предпочтений А. Штейгера, любившего кавычки и скобки, М. Цветаева писала: «Скобками при кавычках Вы себя окончательно отмежевываете. Скобки + кавычки здесь дают чью-то пошлейшую скороговорку, физически дают».
11 У Г. Иванова в мемуарах «Петербургские зимы» описан эпизод встречи с поэтом Рюриком Ивневым зимой 1913 г., когда тот неожиданно нагрянул к нему домой очень ранним утром: «Лежите, ― я к вам на минуту. Что? Можно здесь сесть? Что? Я сейчас уйду, а вы продолжайте спать. Как у вас холодно. Что? Спите с открытой форточкой? Ах, это очаровательно, но я не могу. Можно простудиться, схватить чахотку, умереть. Что? У меня слабые легкие... Он вдруг стал в позу, точно балерина, собирающаяся сделать прыжок.
Голова чуть набок, пальчики в сторону, ноги в третьей позиции. И быстро-быстро, нараспев, прошепелявил:
Сказал он, улыбнувшись кротко ―
Мы рядом шли, плечо к плечу, ―
Ты знаешь, у меня чахотка,
И я давно ее лечу.
И прибавил жеманно улыбаясь: Я ― поэт Рюрик Ивнев. Это мои стихи».
12 Кладбище в восточной части Парижа.
13 Первые три строки эпиграфа взяты из стихотворения К. А. Петерсона «Сиротка» (1843). Последняя строка очевидно добавлена самой М. Цветаевой.
14 Имеется в виду средневековый замок д'Арсин (Сhateau d' Arcine) в Верхней Савойе (Франция), принадлежавший русской семье Штранге. В замке располагался пансион и санаторий. Цветаева жила летом 1930 г. в ближайшей от замка деревне, а летом 1936 г. уже в самом замке.
15 Французская Гвиана с середины XIX в. почти столетие была местом каторжной ссылки, получившим название «сухой гильотины» из-за тропического климата, лихорадок и высокой смертности.