Единственный сборник стихов Юрия Джанумова вышел после его смерти в 1966 году в Мюнхене. О самом авторе сохранилось чрезвычайно мало сведений. В сущности, вся его биография уместилась в небольшое вступление от издателей, открывающее этот сборник1.
Юрий Александрович Джанумов родился в Москве в 1907 году. 12-летним подростком он был вывезен матерью из России; после скитаний они попали в Берлин, где и обосновались. В Берлине Джанумов окончил гимназию. Семья бедствовала, и ему, попутно с ученьем, приходилось много работать простым рабочим.
Стихи начал писать рано; юношей вступил в литературный кружок, в котором состояли в те годы В. Набоков, В. Ходасевич2, друзья Джанумова Горлины3 и многие другие поэты и писатели4.
За три года до войны Джанумов впервые избавился от нужды, получив хорошую работу в Ольденбурге, где он и прожил эти годы спокойно и обеспеченно. Во время войны судьба забросила его в Дрезден — там ему пришлось пережить воздушный налет, превративший столицу Саксонии в развалины. Джанумов и его мать спаслись, невеста Джанумова погибла.
Оттуда Джанумова с матерью эвакуировали в Чехословакию, где после прихода советских войск он был арестован и год провел в тюрьме. Освободиться ему помог безвестный лейтенант, приходивший к Джанумову в одиночку и с увлечением слушавший стихи эмигрантских поэтов, множество которых Джанумов знал наизусть. Накануне перевода в другую тюрьму лейтенанту удалось вывести Джанумова на улицу и отпустить его. После этого Джанумов выбрался из Чехословакии в Австрию, откуда он переехал в Баварию, в Мюнхен, где и прожил свои послевоенные годы. Умер он летом 1965 года.
Вероятно, тяжелые испытания во время войны, затем арест и тюрьма сильно повлияли на окончательное формирование характера Джанумова: несмотря на его общительность, он был замкнутым человеком и внутренне не мог преодолеть своего одиночества. Об этом говорит и выпущенный его друзьями сборник стихов, раскрывающий сложный мир этого своеобразного и одинокого человека.
Предисловие к этому сборнику также написал известный поэт и критик Георгий Адамович, его 130-летний юбилей мы отмечаем в этом году. Он начинал в «Цехе поэтов» как акмеист, а в годы парижского изгнания стал чуть ли не самым популярным эмигрантским литературным критиком. Сам Адамович никогда не претендовал на научный статус своих литературных разборов, отношение к которым у литераторов-эмигрантов было противоречивым. Так, И. А. Бунин считал его «лучшим критиком в эмиграции», И. Одоевцева называла «эмигрантским златоустом». М. Цветаева же отзывалась о нем весьма скептически, а В. Набоков даже сделал из Адамовича карикатуру в романе «Дар», выведя его под именем Христофор Мортус. В критике Адамовича было много пристрастного и субъективного, но благодаря его рецензиям мы в том числе теперь имеем сведения о писателях и поэтах, чьи имена были не столь известны, как имена Бунина, Цветаевой и Набокова.
Приведем же здесь фрагменты этого небольшого предисловия, содержащего очень сочувственный и благожелательный отклик Георгия Адамовича на стихи Юрия Джанумова.
Покойного Юрия Джанумова лично я не знал. Но читая его стихи, как будто встретился с ним и выслушал монолог человека душевно-своеобразного, много пережившего и которому во всяком случае было что сказать. Даже больше: человека, который сам писал стихи потому, что ему мучительно хотелось найти из своего одиночества выход и, может быть, помочь найти его другим, не менее одиноким, чем он.
Эти стихи, конечно, не совсем совершенны. Поэтому можно было бы сделать упрек в многословии и в склонности к какой-то неврастенической риторике, хотя попадаются у него и строчки отточенные, очень выразительные. Но настроения и мысли, владевшие Джанумовым, было нелегко сочетать с поэтической гладкостью и сжатостью. Вероятно, он это сознавал, а сознавая, и не стремился к тому, что могло бы оказаться лишь поверхностно-удачно и обеднило бы его пусть и шероховатую, однако внутренне живую лирику. <…>
Духовно и физически он принадлежал к «детям страшных лет России»5. Однако у Джанумова обиды или невзгоды, связанные с ходом истории, осложнены догадками иного порядка, относящимися к миру в целом. Горечь, внушенная участью друзей и сверстников, побудила его вглядеться дальше, глубже и спросить себя, не соответствует ли ей нечто метафизическое, ускользающее от нашего вмешательства и даже понимания. Немного было в последние десятилетия стихов, где из неведомых далей так явственно веял бы холодок, перед которым человек бессилен. <…>
У Джанумова в сборнике, как некий «magnus parens»6, присутствует Бодлер, с его тяжестью, перебоями, скрипами, остановками и отказом от обычной, выветрившейся поэтической прелести. Я не сравниваю, а только указываю на преемственность. Помнил ли Джанумов, когда писал о ночи, развернувшей
над морем и сушей
Черное знамя победы своей ―
помнил ли он один из бодлеровских «Сплинов», кончающихся образом до крайности схожим?7 Прошло больше ста лет, люди по-иному страдают, по-иному скучают или радуются, но за этой переменчивой житейской оболочкой не изменилось, да и не могло измениться, в сущности, почти ничего.
Юрий Джанумов был поэтом, неизменность эту понявшим и на нее по-своему откликавшимся.
***
Всего не высказать в четверостишьях,
Всего не спеть ни лютням, ни смычкам.
Страшнее бурь есть у души — затишья,
И есть начала, равные концам.
Мы путешествуем от колыбели
До той черты, где ожидает Смерть,
Но чьи глаза пытливые сумели
В ее чертог дорогу рассмотреть?
Так бродим мы, томимые желаньем
Со скрягой-счастьем перейти на ты,
Пока желать напрасно не устанем
И не растратим попусту мечты.
Все есть в продаже: совестью, любовью,
Свободой, честью — можно ль удивить?
Ты, время, лишь — ни золотом, ни кровью,
Ничем, нигде нельзя тебя купить.
В хрустальном мире ритмов и созвучий,
Душа, ты только скрипка, не смычок,
Благословим за подвиг их певучий
Всех, кто стихами в жизни занемог.
Средневековье
В. Л. Пиотровскому8
Пока под ливнем охлаждался камень,
Пока росло во мгле косноязычье ―
Жестокими и нежными стихами
Ночь рассказала мне о Беатриче9.
Я подходил к окну и жадно слушал,
Как били землю дождевые плети,
Как проносились вихрями сквозь душу
Многоголосые тысячелетья.
Да, в эту ночь пришло средневековье,
Изъеденное ржавчиной суровой,
И тронуло греховною любовью
Бессонницу мечтателя ночного.
Он был свидетелем переговоров
Наемной совести с отцеубийцей,
И различал, как мерили дозоры
Железным шагом тишину столицы.
На площадях горели медным жаром
Костры благоразумного закона.
Но страсть сожгла в неистовом пожаре
Для пытки предназначенные стоны.
О, Беатриче! ― миг бывает сладок,
Напрасно ночь предчувствием пугает…
Ты задала мне тысячу загадок,
И ни одной душа не разгадает.
***
Цветет миндаль и розовою пеной
Вскипает рощ весенних изумруд...
Как вырваться из солнечного плена,
Из золотых и жгучих этих пут?
Куда идти и по какой дороге, —
Не все ль сегодня равно хороши?
Не всюду ль щедро разбросали боги
Подарки для восторженной души?!
Так ласков этот день и так беззлобно
Вдруг налетает шалый ветерок, —
Как будто друга встретил он и обнял,
Целуя впопыхах в глаза, в висок.
Так безмятежен мир: ликуют птицы,
Трепещут бабочки; чисты, легки,
Клубятся облачные вереницы;
Цветет миндаль, роняя лепестки.
И кажется душе, что голубая
Преграда рушится — раскрылась твердь,
И рощами утраченного рая
Ей вновь, как встарь, позволено владеть.
***
Ветер приносит мне запахи ночи,
Шорохи, шелесты, шепот и шум:
Город готовится спать и бормочет,
Что не взбредет ему, старцу, на ум.
Гаснет за стеклами свет подневольный,
Вечность свои зажигает огни…
О, беспредельность! С тоской богомольной
Я поднимаю глаза и они
Видят, что видели некогда предки:
Трепет далеких и дивных миров;
В их золотистой запутался сетке
Мячик игравших когда-то богов.
Легкие ниже скользят покрывала
В вечном стремленье сокрыть, схоронить
Тайну всех тайн ― без конца, без начала,
Жизни возникшей дрожащую нить.
Кто по складам прочитает впервые
В этих сияющих знаках ответ?
Что ему скажут просторы ночные, ―
Или, быть может, ответа в них нет?
Город бормочет бессвязнее, глуше,
Ветер от скуки становится злей.
Ночь развернула над морем и сушей
Черное знамя победы своей.
***
То, что было, — увы, никогда не вернется.
Дай оплакать тебя, ускользающий миг...
Мчатся стрелки часов. Сердце трепетно бьется,
Кто ж из нас к повседневности этой привык?
Дай оплакать тебя, быстротечное право,
Ненавидя любить, наслаждаясь страдать.
Виноваты мы все. Но и правы, и правы,
Потому что так жаль нам наш мир покидать.
Ты подумай: расстаться с землей, с соловьями,
Никогда уж не слышать волнующих слов
О любви, о тепле, и всю долгую память
Безнадежно утратить на веки веков.
И куда-то все плыть на расколотой льдине
Сквозь полярную ночь, без огней и без звезд...
О, как хочется жить! Солнце плещется в сини,
В парках розы цветут... — нет, сейчас не до слез.
Но и ты ведь пройдешь, мимолетное благо,
Счастье, это — блаженный, сияющий миг.
Стрелка дрогнула вновь. Сердце сиро и наго.
Кто ж из нас к беззащитности этой привык?
***
Проплывали мимо корабли
По реке, вдоль набережной узкой.
Баржи неуклюжие ползли,
Задыхаясь под ярмом нагрузки.
По теченью вниз стремился плот;
Кто-то пел на нем, забот не зная.
В кружевной сплетаясь хоровод,
Чаек праздная кружилась стая.
Было солнечно на берегу.
Звон летел с верхушки церкви старой.
Высоко, по синему лугу,
Разбежалась белая отара.
Мир царил, покой и тишина
В этом дне, любезном взорам Бога;
Словно из незримого окна
Он смотрел на водную дорогу,
На поля, на чаек, на суда,
На детей, резвящихся у сходней,
На меня, пришедшего сюда
Из огня и дыма преисподней.
***
Уже не пенье муз, не лиру,
Не голос, милый голос твой, —
Нет, из глубин ночного мира
Я слышу только ветра вой.
Сквозь ночь, сквозь улицы, сквозь душу
И дальше — в бездну жуткой тьмы
Несется он и слепо рушит
Все, что так тщетно строим мы.
Не обольщай себя надеждой, —
Пощады нет, уступок нет.
И будет все, как было прежде,
Как было миллионы лет.
Островок
Ты — островок в том бурном океане,
Где смерч разбил мой беззащитный челн…
Каких понадобилось мне скитаний,
Чтоб наконец, средь дикой битвы волн,
Найти тебя, — затерянный в широтах,
Мой тихий, безымянный островок!
Из тех пучин, из тех водоворотов
Никто другой меня спасти б не мог.
И счастлив я! Не мне страшиться бури,
Так прочен обретенный мной покой,
Так хорошо глаза на солнце щурить
И слепнуть вдруг блаженной слепотой.
Уже забыты жертвы и потери,
И пусть — былого больше не вернуть...
Ты — все, что я искал: последний берег,
И от тебя — последний будет путь.
***
Веселый гость, проезжий балагур, —
Что я тебе? Уйду и сгину...
Из мрака парка мраморный амур
Свою стрелу вослед мне кинет.
И дальше зашуршат сухие дни
Янтарной осени. И снова
Дороги замелькают и огни,
Чужой судьбы чужие кровы.
Я буду далеко. И лишь глаза
Твои — финляндские озера —
Приснятся мне — зовущие назад,
Такого полные укора!
И сердце вспомнит темный наш разлад,
Весну, похожую на счастье,
И эту осень... В ней гудит набат
Неотвратимого несчастья.
В ней дикий разгорается пожар, —
Не листья рдеют в ней, а искры;
Река напоминает блеск ножа,
А ветки треск гремит, как выстрел.
Пока не поздно, сердце умоли:
Пускай оно поймет, забудет...
Что я тебе? Ведь наши корабли
Одной дорогой плыть не будут.
***
Прости, что так поздно, но — было нельзя,
Большая беда мне мешала.
И только вчера, в сновиденьях скользя,
Я вспомнил тебя и Рапалло10.
Залив, как объятье, и той синевы
Неправдоподобную нежность,
И ветер мимозный и море... увы,
Теперь это — прошлость и прежнесть.
Мне виделся часто, в мечтательный час,
Твой замок; агавы и фиги,
И доброе солнце, ласкавшее нас,
А в море — фрегаты и бриги.
Мне слышались часто хоралы цикад
Во мгле лигурийской прохлады,
Когда оживал заколдованный сад,
А в море — играли наяды.
Мне чудилось часто, что ветер вздохнет
И снова откроет страницу,
Где прерван был тот недочитанный год,
И море — ко мне возвратится.
Но годы зверели, бряцали войной,
Надежды сгорали в налетах...
Прости, что так поздно. Прощаюсь с тобой,
И море — уходит на отдых.
***
Не все ль равно мне: кем и как и где?
Не все ль равно, куда еще закинет
Меня судьба — по суше ль, по воде,
На год, на жизнь — не все ли мне едино?
Нет родины со мной. И всюду я
Чужой среди чужих. Равно мне чужды
И радости, и беды бытия,
И я везде кажусь себе ненужным.
Земля и небо эти — не мои.
Не обо мне вокруг меня хлопочут.
Недружелюбные, как люди, дни
Сменяют неприязненные ночи.
Не на моем, мне милом языке,
Не о свиданье (может, уже скором?),
Не о моей единственной тоске
Суетные ведутся разговоры.
Нет родины со мной. И все равно,
Как будет век напрасный этот прожит
И с кем и у кого. Но — есть одно,
Что сердце не перестает тревожить:
Так далеко, в забвении таком,
Безвестно, без следа и без помина...
Что если даже и последним сном
Уснуть обречены мы на чужбине?
***
Ни кошек, ни детей, ни ветра,
Ни роковых дорог назад, —
Люблю: азарт, безумье Федры
И сумасшедшие глаза.
Жестокие люблю признанья,
Беседы с памятью ночной,
Смертельный холод расставанья
И все, что связано с тобой.
Еще — напрасный лепет строчек,
Где сердце плачет, но поет.
Люблю концы. Законность точек.
И одиночество свое.
***
О, родина, печальница, о, мать...
И сколько нежных слов еще б я пролил!
Услышь: мы начинаем забывать
Твои черты, любимые до боли.
Познавшие последнюю печаль
И столько раз отвергнутые всеми,
Мы память, как священную скрижаль,
С собою гордо пронесли сквозь время.
И в горький час сознанья нищеты,
Когда уж слишком тягостно молчанье, —
Мы, как давно увядшие цветы,
Ласкаем бережно воспоминанья.
Перебирая их по лепесткам,
Мы повторяем дорогое имя, —
Как будто можешь ты вернуться к нам,
Как будто нам возможно стать иными!
Но бренной памяти приходит срок.
Услышь же крик предельной нашей муки
И тех прости, кто выстрадать не смог
Такой опустошающей разлуки.
За ночь
Слетает день листком календаря,
Ночь сеет звезды. В полудреме слышу:
Гудят тайфуны, грузные моря
В пустыни растревоженные дышат.
Шуршат пески, безумствует норд-ост,
В палящем зное падает сирокко...
Моя душа, подвыпивший матрос,
Шатается по миру одиноко.
Все фонари земные перебив,
Цепляется в потемках рваным клешем,
Ползет на четвереньках и грубит
Таким же вот подвыпившим прохожим.
Так хорошо ей, пьяной и лихой,
Кричать, буянить, требовать расплаты,
Распоряжаться спящею землей
Как парусами в полосе пассатов!
Так хорошо — хоть раз поставить в счет
Весь дикий гнев свой, ненависть, презренье
И бунтовать — пока не позовет
Унылый вой проснувшейся сирены.
Тогда — прощай! Листок календаря
Опять в рассвете хмуром затрепещет
И вырвутся, придут, заговорят
Земные очертания и вещи.
Моя душа, тебе вот в этот миг
Из-за Кармен повздорить бы неверной,
И в поножовщине — под вой, свист, крик —
Свалиться б замертво в дверях таверны!
***
Многое ― погибло безвозвратно.
Многие ― исчезли без следа.
Многим ― не найти пути обратно.
Многих не дозваться ― никогда.
Многого ― ничем нельзя поправить.
Многому ― вовек уже не быть.
С многими ― легко простилась память.
И о многом ― лучше позабыть.
Д. Р.11
Без нашей воли, ненароком,
Рожденные под гул войны,
Две буквы стали нашим роком,
Их воплощеньем — стали мы.
И вот, бездомные изгои,
Затравленные беглецы,
Мы продолжаем бег... Без боя
Гонимые во все концы.
Не бред ли это — дикий, страшный?
Сквозь пытки лет и лагерей
К чужим горнилам, стройкам, пашням
Бежать... от родины своей!
Бежать. Иного нет исхода.
Бежать, — пока там длится ночь.
Мы выбрали тебя, свобода,
В надежде страждущим помочь.
И так же просто и сурово,
Как эти молвились слова,
Два новых крепнут в мире слова, —
Раскрылась новая глава.
***
Как страшно, когда ты однажды,
Сквозь тела трусливую дрожь,
Ни голода больше, ни жажды
В иссякшей душе не найдешь.
Когда ты припомнить захочешь
И крикнешь в призывной мольбе,
А памяти своды — из ночи
Молчаньем ответят тебе.
И даже руки не найдется,
Чтоб в час этой лютой беды
Тебе принести из колодца
Хоть каплю живящей воды.
***
Мне дорог час, когда закат
Дома и лица охрой тронет,
Когда ватагой облака
За счастьем тянутся в погоне.
И уходя в прозрачный дым,
Горя в причудливом румянце,
День притворяется больным,
А ветер — пьяным оборванцем.
Мне хорошо грустить тогда,
И на вокзале, в зычном гуле,
Встречать, как близких, поезда,
В толпе кого-то карауля.
Как будто в этот странный час,
Сутуля узенькие плечи,
Из двери в зал, где третий класс,
Вдруг выйдет прошлое навстречу.
И холодея, сам не свой,
Вновь обрету на миг крылатый
Все, что потеряно душой,
Все, что у сердца было взято.
***
Светлой памяти
Раисы и Михаила Горлиных12
Спаслись, уцелели, ушли от меча,
В огне не сгорели, под пулей не сникли...
Пылай же, зажженная мною свеча,
Как радость победная в праздник великий.
Дойди ликованье мое до Творца
Взволнованной и благодарной молитвой
За всех пощаженных, — кого до конца
Хранил Он в опасностях, бедах и битвах.
Но вас — неповинных, которых не спас
Ни бегства туман, ни лирический ветер, —
Какой панихидой оплакивать вас
И чем вашу гибель достойно отметить?
Я помню последнюю встречу... Уже
Зловещими были берлинские ночи;
Слова и движения — настороже,
Свидания — реже, беседы — короче.
Но рифмы братались, но строки текли
Как прежде — на нашем случайном Парнасе...
Кто думал тогда, что столицы земли
Рассыплются прахом, что солнце погаснет?
Что в недрах подземных, слепые кроты,
Мы будем дрожать бесконечные годы,
Что в мире миллионами встанут кресты
И плачем библейским заплачут народы?
Кто думал о проклятых небом местах
За ржавой чертой, о зачумленных остах,
О желтой звезде, о последних словах,
Кто думал о смерти?.. — Привычно и просто
Закончился вечер. Но как-то не так
Обыденно мы попрощались: глазами.
Трамвай зазвенел. И судьбы нашей мрак,
Как занавес, глухо упал между нами.
Следы затерялись и нить порвалась.
Во вздыбленных годах свершилось так много.
Но верю: по зову премудрого Бога
С земли голубиная пара взвилась
И к рощам блаженных была их дорога.
***
Паровозы кричали, как птицы ночами,
Напряженно желтели во мгле их глаза.
Навсегда сохранила проклятая память
Сундуки, поцелуи, платки, голоса.
И окно сохранила — подобно камее, —
Где никто не прощался и рук не сжимал,
Только думал тоскливо: о, лишь бы скорее!
В эту ночь, в этот час не сойти бы с ума.
Золотились огни, убегая за стрелку,
Убегали они далеко-далеко...
На суконное небо, как проигрыш мелкий,
Ночь небрежно просыпала горсть медяков.
А когда заскрипели прощально колеса,
Разрезая ландшафты, шатая мосты, —
На вокзале остался стоять низкорослый
Человек, опиравший плечо на костыль.
И опять изможденно тащились вагоны.
Кочегары, как жертву, сжигали дрова.
Ухмылялся калека. Стучал по перрону
Костылем деревянным, глаза закрывал —
И как будто не видел, как там, у забора,
Пригибаясь к земле, поднимаясь к звездам,
Однорукая смерть фонарем семафора
Подавала последний сигнал поездам.
***
Дождь моросит в ночную черноту,
Ворчит вода, стекая в недра стоков...
Ах, иногда — грустить невмоготу,
Как иногда тоскуется жестоко!
Не знает, нет, простуженная ночь,
Куда себя от луж, от стужи спрятать...
Чем можно сердцу бедному помочь,
Когда оно такой тоской объято?!
Блуждать, шагать сквозь злые сквозняки,
Стоять зачем-то на мосту канала...
Когда б ты здесь была, — твоей руки
Коснуться лишь, и — сразу б полегчало.
Весна
О, ветреница, милая шалунья,
Опять твой шлейф белеет по садам;
Опять, как растревоженные улья,
Гудят взволнованные города.
Угомонись, проказница, и — полно
Придумывать для бабушки-земли
То бирюзово-розовые полдни,
То вечера в сиреневой пыли.
Нет, не могу! Когда цветут черешни,
Когда листва так юно зелена, —
Мне хочется вот этим хмелем вешним
Напиться безрассудно допьяна.
Мне хочется тогда за счастье ваше,
За вас, еще не встреченную мной.
Прозрачный мир, как голубую чашу,
Заздравно опрокинуть над собой.
И под веселый звон, под птичий щебет,
Под плеск ручьев и жизни буйный цвет
Как бы в альбом — на синем, чистом небе
Вам посвященный начертать сонет.
***
Вспыхнет спичка и дымок,
По губам скользнув, растает.
Версты пройденных дорог
Разом память наверстает.
Снов и весен не вернуть,
Сказкам больше не поверить...
Ночью, сквозь хмельную муть,
Легче думать о потерях.
И пока смычки поют,
И пока есть горечь в трубке,
Можно вспомнить жизнь свою,
Соглашаясь на уступки.
Ниже голову склони...
Эта ночь полна участья.
Мы теперь с тобой одни,
Несговорчивое счастье.
И пускай приходит срок
Той поре, где все знакомо...
Трубка гаснет. Как дымок,
Жизнь тепла и невесома.
Подготовка публикации и комментарии О. Репиной
1 Джанумов Ю. Стихи. Товарищество Зарубежных Писателей. Мюнхен, 1966.
2 Берлинский кружок поэтов (др. название «Берлинский клуб поэтов») существовал с 1928 г. по 1933 г. В. Ходасевич не входил в это поэтическое объединение и назван по ошибке, которую вслед за Г. Адамовичем продолжают повторять пишущие о Ю. Джанумове исследователи.
3 Михаил Генрихович Горлин (1909―1944) ― поэт, филолог. В эмиграции с 1919 г. в Вильно, Лондоне, с 1922 г. в Берлине, с 1933-го в Париже. В Берлине изучал славянскую филологию у профессора М. Фасмера. В 1941 г. арестован нацистами, погиб в концлагере. Его жена Раиса Ноевна Блох (1899―1943) ― поэтесса, переводчица. С 1921 г. в эмиграции в Берлине, с 1933-го в Париже. Погибла в концлагере.
4 В берлинский период (с 1919 г.) Ю. Джанумов печатался в журнале «Новоселье», в парижской газете «Возрождение», в антологии русской эмигрантской поэзии «Якорь» (1936).
5 Строка из стихотворения А. Блока «Рожденные в года глухие…» (1914)
6 Здесь, возможно, в значении «знаменитый прародитель».
7 В последней строфе стихотворения «Сплин» из сб. «Цветы зла» у Ш. Бодлера появляется образ черного знамени (флага).
И вот… без музыки за серой пеленой
Ряды задвигались… Надежда унывает,
И над ее поникшей головой
Свой черный флаг Мученье развевает…
(Перевод И. Анненского).
8 Владимир Львович Корвин-Пиотровский (1891―1966) ― поэт, прозаик. В эмиграции с 1920 г. в Берлине, с 1939 г. в Париже, после 1945 г. в США. Участник Берлинского кружка поэтов.
9 В связи с дальнейшим упоминанием отцеубийства, очевидно, речь идет о Беатриче Ченчи (1577―1599), которая, не выдержав издевательств своего отца, развратника и насильника, сговорившись с мачехой и старшим братом, лишила его жизни.
10 Курортный город в Италии на берегу Лигурийского моря (часть Средиземного моря между французской Корсикой и Италией).
11 DP (Displased Persons, «перемещенные лица»), все, кого во время Второй мировой войны вывезли в Германию из стран своего рождения и проживания.
12 См. примечание № 3.