Надо сказать, что весной 1918 года я закончил обучение в гимназии и успел поступить на юридический факультет петроградского университета. Однако обучаться там мне не пришлось. Только за границей можно было об этом думать. <…>
В сентябре 1921 года пришла в Софию весть, сильно взволновавшая всех бывших русских студентов, мечтавших о возврате — хотя бы и за границей — в университетские стены: в Праге будут учить русских студентов. Новость эта была сначала неясной, казалась нам недостоверной, по потом она очень скоро полностью подтвердилась. Мало того, Русский студенческий союз, в котором я был тогда заместителем председателя, получил приглашение в Чехословакию на съезд всего русского эмигрантского студенчества, созываемый на октябрь 1921 года. <…>
Как Чацкий — с корабля на бал. В самом деле, моя эмигрантская жизнь в Чехословакии началась с бала. В первый же день нашего появления в Праге мы отправились на большой вечер в самом нарядном пражском зале, устроенный руководящими кругами чехословацкого общества в честь прибывающих в Прагу эмигрантов — профессоров и студентов. <…>
На этот бал собрался «цвет» пражского «общества», как чехи говорят smetanka1, и в центре общего внимания — недавний премьер страны, один из организаторов подпольной борьбы против Австро-Венгрии, старый сторонник русской ориентации в чешской политической среде — К. П. Крамарж2. <…>
Первый общестуденческий эмигрантский съезд в Праге, собравший представителей русской эмиграции из очень многих стран. Съезд этот положил основание организации, называвшейся ОРЭСО — Объединение русских эмигрантских студенческих организаций, созвавшей еще два своих съезда в Праге и в Париже3. <…>
Я окончил Русский юридический факультет в Праге, однако это совсем не значит, что мне пришлось заниматься юриспруденцией или даже что я мог ею заниматься. <…> После окончания факультета я был принят на работу в Русский зарубежный исторический архив, содержавшийся чехословацким министерством иностранных дел. Архив этот собирал документы, газеты и книги, относившиеся к истории России последних десятилетий. Прежде всего к истории русского революционного движения, первой мировой войны и, конечно, революций 1905 и 1917 годов. Обширный отдел занимали материалы по гражданской войне. Архив был как бы автономным русским учреждением и возглавлялся Ученым советом из русских историков-специалистов. <…>
Административная же и контрольная часть находилась в руках чешского историка, представителя министерства иностранных дел, специалиста по новейшей русской истории Яна Славика4 — огромного мужчины, необыкновенно экспансивного, темпераментного и раздражительного, совсем лишенного европейской выдержки. Но был это человек искренний и в целом благожелательный. <…>
Работа в архиве не занимала у меня слишком много времени и, надо сказать, не была в центре моих интересов, моей жизни. Ведь я долгие годы был корреспондентом самой большой эмигрантской газеты, выходившей в Париже, — «Последних новостей», был секретарем Объединения русских эмигрантских организаций в Чехословакии, а также постоянной двигательной пружиной Республиканско-демократической группы партии народной свободы (иначе милюковской), членом правления Союза писателей и журналистов и т. д. Так, до падения первой республики в 1938 году я находился как бы в самом центре общественной и политической работы русской эмиграции в Праге. <…>
Наш беженский быт представлял собой, особенно в первые годы после оставления родных мест, — да и сейчас частично представляет — забавное сочетание старых традиций и привычек дореволюционной России, как бы семейного добра, вывезенного за границу, и навыков самого новейшего времени. Самого новейшего потому, что эмигрант должен быть очень поворотлив, чтобы не отстать от темпа жизни. <…>
А теперь, раз я говорю о быте, скажу и о людях, занятых в эмиграции не прямой политикой, а прежде всего бытовыми вопросами, материальным благоустройством беженцев. <…> Если вспоминать Прагу, то нельзя не назвать нашего председателя Объединения, одновременно также главу Союза русских академических организаций за границей А. С. Ломшакова5, в прошлом профессора Петроградского политехнического института. Он был как бы старшим в чехословацкой эмиграции, особенно сразу же по приезде, главным образом благодаря связям, которые ему удалось установить в первую очередь в правых чехословацких кругах.
Ломшаков не отличался ни выдающимся красноречием, ни тонкостью мысли, особенно когда вопросы уходили от практических потребностей каждодневной жизни куда-то в более высокие сферы. Он даже оказывался в таких случаях беспомощным, и его легко перегоняли многие, более искушенные деятели. Но в практических вопросах у Ломшакова было большое природное чутье, безошибочная смекалка, большая воля и настойчивость. <…> Благодаря же своим организаторским способностям и деловой хватке он сумел обеспечить получение высшего образования многим молодым людям, оказавшимся после поражения белой армии за рубежом родины. Ломшаков пристраивал к делу и профессоров, и доцентов, и инженеров, и священников, и просто русских людей, ставших иногда случайно беженцами и совершенно не знавших, что же им теперь предпринять.
Возглавляя в первые годы эмиграции Комитет по иждивению русских студентов-эмигрантов, равно как и всю зарубежную русскую профессуру, Ломшаков терпеливо часами высиживал в приемной студенческого общежития, принимал посетителей, рассматривал заявления, пристраивал в высшие учебные заведения молодых людей.
Случались и курьезы. Ломшаков был в те годы крепким, черноволосым мужчиной, с сочным басом и немного простонародным сибирским говорком. Однажды сидит он за своим столом и цепкими глазами приглядывается к посетителям. Подходит молодая дама, нарядная, изящная, красивая, что-то слышавшая об иждивении для студентов, но не совсем разобравшаяся, в чем тут дело и как все это называется. Подходит к Ломшакову со словами: «Господин профессор, очень прошу вас, возьмите меня на содержание». Ломшаков был мало склонен к живому юмору, и он в полной растерянности, с изумлением и, сильно покраснев, уставился на посетительницу. Зато окружающие хохотали до слез.
Дело завершилось благополучно, и милая женщина не только окончила «восьмое чудо света» — русский юридический факультет в Праге, но потом и еще одно чехословацкое высшее учебное заведение. <…>
Не одной политикой жили эмигранты. Они, как и все другие люди, худо ли, хорошо ли устраивали свою судьбу, работали, читали книги, в том числе написанные часто писателями-эмигрантами <…>.
С Бальмонтом, столь горячо любимым мною в юношеские годы, познакомился я в Париже, в редакции газеты «Последние новости». Увы, на берегах Сены это был временами уже почти страшный, изможденный старик с полубезумными глазами. Он пил и пил много. Его конец в психиатрической лечебнице Парижа был совсем трагичным, а перед этим концом — годы упадка и тяжелой бедности, иногда почти нищеты6.
Если так кончил в эмиграции свою жизнь Бальмонт, чьи стихи в начале столетия любили многие и многие соотечественники, то совсем иначе прожил в Праге свою старость, затянувшуюся до 90 лет, один русский писатель, прежде всего известный тем, что никто другой, в том числе даже Боборыкин7, не опубликовал такого количества страниц.
В. И. Немирович-Данченко мог насчитать на книжной полке более 200 томов своих произведений, приближаясь к мировому рекорду, а может быть, и достигнув его8. Тут для присуждения пальмы первенства пришлось бы точно подсчитать страницы, написанные им и А. Дюма. Жители чехословацкой столицы, и особенно ее живописного квартала Винограды, хорошо знали своеобразный облик Немировича, к которому относились с большим почтением. Здесь и глубокая старость, и широкая известность, и безупречные манеры старого джентльмена, и молодецки расправленные бакенбарды, и строгое пенсне на крупном носу, и хорошее знание меню в дорогих пражских ресторанах. Здесь, наконец, и умение в 85 лет хорошо поужинать с постоянной полужалобой, что утка, хотя и хорошо приготовлена, но порция маловата, и любовь Василия Ивановича к женскому обществу, в отношении которого он всегда был подчеркнуто вежлив, изыскан, совсем по-старомодному галантен.
А на пражских эмигрантских собраниях его представительная фигура часто украшала стол президиума, и он умел произносить также в последние годы жизни, на исходе девятого десятка, приличествующие случаю речи, никого слишком не обижая и никогда не заостряя своего отношения к родине. <….>
Сам же Василий Иванович никогда, мне кажется, не преувеличивал своего значения в русской литературе. Он считал себя, и это я лично не раз от него слышал, посредственным романистом, добросовестным и неутомимым журналистом и хорошим военным корреспондентом. Эту свою работу он особенно ценил. Здоровьем же он обладал действительно необыкновенным. Он мне рассказывал, например, как человеком уже совсем немолодым приехал на немецкий курорт Наугейм, где лечат сердечные болезни.
— Ну, — вспоминал Василий Иванович, — приехал я на курорт, и как человек дисциплинированный, отправился сразу к врачу. Немецкий врач, тоже человек порядка, осмотрел меня и прописал ванну каждый день: первый день три минуты, потом четыре, и так до десяти, а потом опять вниз до трех. А у меня, — продолжал Немирович, — своя старая привычка: я утром сижу в горячей ванне минут сорок и читаю прессу. Конечно, я в Наугейме этой привычке не изменил, так и сидел в «сердечной» ванне по сорок минут, читая русские, немецкие и французские газеты. А окончив лечение, отправился опять перед отъездом к моему доктору. Тот прослушал меня и остался доволен. Я ему и говорю: «А я, доктор, вас не послушался и сидел в ванне по сорок минут». — И представьте, что он мне ответил: «Знаю, я только вам сказал, как полагается лечиться, а вы так устроены, что вам можно в любой ванне и по два часа сидеть, с вами ничего не случится».
Последний раз я видел Василия Ивановича в пражской городской больнице, где его навещал; до последних дней он сохранил свою подтянутую, любезную манеру и даже пытался встать с кресла, приветствуя посетителей, зло смеялся над своим старческим бессилием и болезнями.
Он был «русским европейцем», если можно так выразиться, и как таковой легче нес разрыв с родиной, чем люди типа Куприна или даже Бунина. Он не растравлял своих ран, не занимался постоянно самоанализом, но тоже глубоко тосковал по России и глубоким стариком никогда не воодушевлялся так, как вспоминая самый дорогой ему и близкий город — Петербург.
В первые годы эмиграции русскую писательскую среду представлял в Праге наряду с Немировичем-Данченко популярный когда-то в России писатель, реалист с сильным натуралистическим уклоном — Е. Н. Чириков9. Если Василий Иванович был прежде всего «европеец» и «джентльмен», то Чириков привез на берега пражской Влтавы воздух средней Волги, откуда он был родом. В этом на первый взгляд нарочито простоватом человеке, немного лукавом, всегда остроумном и живом была удивительная, чисто русская уютность. Он был очень любим окружающими прежде всего за эти его качества, за его простоту и какую-то особенную «народность». Обрел он ее не в старом Петербурге, в котором жил уже известным писателем, а в Казани и других волжских городах, где Чириков начинал бедным студентом из обедневшей дворянской семьи. <…>
На русских эмигрантских вечерах часто появлялась его невысокая коренастая фигура в темно-сером пиджаке, со светлым галстуком большой бабочкой, какие носили в старой России начала столетия земские врачи и сельские учителя. <…>
Русские, еще оставшиеся в Праге, помнят, вероятно, на кафедре одной университетской аудитории некрасивого пожилого человека с высохшим лицом, на котором было написано что-то напряженное, болезненное. Это в «День русской культуры», а такие из года в год устраивались эмигрантами10, читает доклад о путях русской литературы известный писатель, ставший эмигрантом, — И. С. Шмелев. <…> Чем-то экзальтированным, чем-то нездорово возбужденным веяло и от общей философии героев Шмелева, и от их — и это не на последнем месте — повышенной неуемной, идущей не от сильной плоти, а от раздраженного мозга, подчеркнутой эротики. Что же до автора этих вещей, то в Праге, когда я его слышал, меня неприятно поразила какая-то ограниченная, какая-то искусственно-постная, чуждая подлинной религиозности, надуманная церковность этого страстного любителя жизни, умевшего далеко заглянуть, во всю силу особых свойств своего таланта и письма, в ее темные глубины. Таким я видел Шмелева на трибуне пражского собрания, человека и писателя, казалось, очень несчастного и безжалостного.
<…> Вспоминаю замечательную русскую поэтессу, жившую в Чехии, потом в Париже, — Марину Цветаеву. На редкость безрадостно сложилась жизнь этой, по мнению всех вдумчивых и авторитетных людей, необыкновенно одаренной женщины. Она была женой моего близкого пражского приятеля С. Я. Эфрона, высокого истощенного человека, с подчеркнуто эффектной, интеллигентной внешностью, с мягкими, как бы безвольными движениями. <…> На литературных вечерах, устраивавшихся под Прагой, в городке Збраслав, Марина Цветаева впервые прочла также отрывки из своих воспоминаний, представляющих, по общему тогда признанию, исключительные по блеску страницы русской мемуарной прозы. Женщина она была тогда молодая, но вся какая-то нескладная. Глаза ее смотрели всегда так, что видно было, как нетрудно им разгадать нового человека. Нрава она была нелегкого, прежде всего для самой себя. <…>
Русские старожилы Праги, вероятно, еще помнят маленькую, как говорили прежде, субтильную привлекательную женщину с гладко на пробор расчесанными черными волосами, с приветливой и застенчивой улыбкой, застенчивой и вместе какой-то скрыто озорной, заставлявшей вспоминать поговорку о том, что как раз в тихом-то омуте и водятся черти. Это поэтесса Алла Головина11, которой пророчили очень большой успех. Ее взлелеял в Праге самоотверженно служивший молодым дарованиям маленький хромой человечек, критик и литературовед А. Л. Бем.
У Головиной был поэтический талант — это знали все, но не было того напора творческого дарования, который побеждает трудности, берет большие барьеры. <…>
Судьба столкнула меня в эмиграции также с большими деятелями русского искусства. <…> Эти два художника стояли вне рамок, потому что были гениальны.
Я имею в виду славную русскую балерину Анну Павлову12 и Ф. И. Шаляпина.
Сначала весть о приезде Павловой в Прагу13 — а было это давно — не очень меня взволновала. Я совсем мало знал и знаю балет и не ждал чего-то захватывающего. Когда я вслед за огромными толпами зрителей вошел в самый большой пражский зал и занял свое место, во мне преобладало любопытство. Увижу знаменитую, первую в мире танцовщицу, мою соотечественницу. А вышло так, что на концерте Павловой, где она исполняла «Умирающего лебедя» Сен-Санса и отрывки из балета «Жизель», а также показывала своих учеников, я был так потрясен, что воспоминание об этом вечере живет в моей памяти по сегодняшний день и будет жить до конца жизни.
Павловой было под пятьдесят лет, через год или два она умерла14. В тот столь памятный вечер верные ее поклонники очень волновались: все такая ли она?.. Единственная, как говорили они, и ни с кем не сравнимая. <…>
В последний раз я видел Шаляпина за год до его смерти15. В одной старинной, но фешенебельной пражской гостинице, где Шаляпин постоянно останавливался в апартаменте № 5, он принимал часа за два до своего концерта представителей пражской прессы. Над входом в этот номер золотыми буквами была выведена по-чешски надпись: «В этих комнатах живет, приезжая в Прагу, Федор Шаляпин»16. Когда, немного опоздав, я вошел в салон, Шаляпин уже был окружен тесным кольцом пражских журналистов и корреспондентов иностранной печати с блокнотами в руках.
Посреди комнаты в мягком низеньком кресле, по-старчески вытянув ноги, сидел высокий, могучий старик с как бы обветренным лицом и светлыми глазами, белки которых были нездорово красны. Весь облик его говорил о человеке крайне утомленном и очень нездоровом.
Принимая журналистов, знаменитый певец говорил шаблонные фразы: о своей радости по поводу посещения «Золотой Праги», о том, как он подумывает оставить сцену и концертную эстраду с тем, чтобы остатки своих дней посвятить обучению молодых талантов, поселившись где-нибудь, где любят и ценят свободное искусство, например «в вашей милой, уютной стране». Журналисты прилежно записывали шаляпинские слова, а он посматривал вокруг с вялой полуулыбкой, как старый больной лев в клетке зоологического сада привычным равнодушным взглядом осматривает толпящихся у решетки посетителей, терпеливо ожидая конца надоедливой процедуры. Шаляпин говорил о том, что охотно купил бы в Чехии домик и, может быть, даже поселился в нем доживать свои дни.
Когда же корреспонденты разошлись и в комнате осталось несколько русских литераторов и личных знакомых Шаляпина, он немного оживился, непринужденно и вместе с тем как-то коварно улыбнулся и вдруг с подкупающим прямодушием заявил, обращаясь к нам: «Знаете, я действительно хочу купить еще один новый домик, но не здесь, конечно, а там, в тирольских Альпах. Поеду в Австрию, посмотрю. Может, из вас кто-нибудь что знает?» Однако никто из присутствующих не слышал о продаже в тирольских Альпах какого-либо «домика».
Через час я вошел в самый большой пражский концертный зал «Люцерна» на Вацлавской площади, до последнего места заполненный нетерпеливо ожидавшими Шаляпина почитателями17. В ложах бенуара — президент республики, глава правительства, министры, послы, депутаты парламента, дипломаты, лучшие писатели страны, актеры — словом, вся та избранная публика, которую Шаляпин всегда собирал на свои концерты во всем мире, в каждой посещавшейся им стране. Помнится, мне, только что видевшему этого полубольного старика, этого угасающего льва, стало страшно. Я испугался, сможет ли великий артист преодолеть придвинувшуюся к нему немощь. К тому же он должен был петь в зале, крайне неблагоприятном в акустическом отношении.
И вот из-за занавеса вышел на эстраду Шаляпин: буря аплодисментов, перешедшая в овацию, все встали.
Легкой походкой, как будто еле касаясь пола, высоко закинув голову, прямой, сдержанный, изящный и вместе могучий, вышел Шаляпин и стал у рояля, слегка облокотившись на него. Это не был певец, который держит ноты в руках и собирается показать почтенной публике свои таланты, мощь и красоту своего голоса. Это был чудесный принц из волшебной сказки, пришедший одарить радостью и волнением тысячи людей, затаивших дух и не сводящих с него глаз. Этот волшебник, еще не начав петь, одним выражением лица, неуловимыми, но и неповторимыми движениями уже вводил людей в тему той песни, которая потом раздавалась.
<…> Люди начинали неистовствовать. И это в Праге или в чопорном, как будто холодном, Лондоне, где публика обычно и скупее на овации, чем, например, в Вене, — там Шаляпина в прямом смысле слова часто носили на руках. Ослабел ли голос? Это волновало людей до его выступления. На самом же концерте об этом начисто забывали, забывали именно потому, что находились под обаянием для многих единственной и, может быть, неповторимой в жизни встречи — встречи с гением. Для русских эмигрантов концерты Шаляпина были особенной радостью. Они уходили с них не только взволнованные, но и потрясенные, некоторые заплаканные и истерзанные.
Это — Шаляпин, великий артист и певец.
А вот в той же Праге другой Шаляпин — человек. Я пользуюсь тут рассказом известного за границей тенора Каренина18, долгие годы дружившего с Шаляпиным.
— Пришли мы с Федором Ивановичем, — рассказывал мне Каренин, — в маленький винный погребок в старой Праге. Он ведь не любил парадных ресторанов. Сел за стол, задумался и вдруг, вынув перо, начал рисовать какой-то пражский собор на белой скатерти стола. Хозяйка погребка прошла раз-другой мимо, а потом и говорит мне: «Что это господин здесь рисует, ведь он мне скатерть губит». — Шаляпин встрепенулся: «О чем она спрашивает?» — Что было мне делать? Так и так, говорю, Федор Иванович, хозяйка сердится. «А сколько скатерть стоит?» — Перевел это хозяйке, отвечает: «Десять крон». «Скажи ей, буду уходить, заплачу». — Шаляпин продолжал задумчиво рисовать, но заволновались другие посетители кабачка. Слышу, кто-то шепчет владелице кабачка, что это знаменитый певец, во всем мире известный, и скатерть потом можно в раму вделать и повесить на стене как редкое украшение и память. Хозяйка опять к нам: «Простите, говорит, я не знала, кто ко мне пришел. Пускай господин Шаляпин рисует, я буду счастлива иметь эту скатерть». — Опять перевел. «Нет, — говорит, — я ей так не дам; пятьдесят крон за скатерть, тогда оставлю, а то домой возьму». — Хозяйка, конечно, согласна, и Шаляпин заказывает на сто крон вина.
Другой случай, уже похуже, свидетелем которого мне пришлось быть самому. Шаляпина чествует в Праге «эмигрантская общественность». Ужин нарочито небольшой, совсем закрытый, только для избранных — человек на сорок-пятьдесят. Зная нелюбовь Шаляпина к большим, изысканным ресторанам, чествование происходит в небольшом винном погребке «Куманово»19, в тесном и душноватом отдельном зале.
Шаляпин пришел усталый и не в духе. Когда он тяжело опустился в кресле возле председателя Союза русских писателей и журналистов Н. И. Астрова20, я увидел, что с другой стороны председателя сидит молодой, очень красивый тогда певец-баритон Мельников21, сделавший потом немалую карьеру в Италии и других странах. Мельников, по-видимому, не учел многого, когда обратился к Шаляпину со словами, произнесенными громким, веселым голосом: «Я, Федор Иванович, когда пою, всегда думаю о вас и всегда стараюсь петь, как вы». И вдруг Шаляпин медленно поднял голову и, повернувшись к Мельникову, произнес негромко, казалось бы, но тем его басом, который наверно, был слышен во всех комнатах и чуланчиках погребка, резкое, даже грубое слово. Наступила ужасная тишина.
Я сидел в стороне от главных действующих лиц и никакого отношения к ним не имел, но мне казалось, что я проваливаюсь куда-то вместе со стулом. Наверное, прямо в преисподнюю.
Астров залился краской и минуту в какой-то беспомощности только мигал глазами. Потом все же выдавил из себя слова приветствия, и люди подняли головы, склонившиеся над приборами. Мельников был бледен и молчал.
Но тот же Шаляпин мог быть со своими товарищами по сцене, русскими певцами-эмигрантами и ласково шутлив, хотя не без лукавства при этом.
Опять рассказ Каренина. Он выступает в Софии вместе с Шаляпиным, не помню точно в какой именно опере. Шаляпин перед спектаклем потянул Каренина в ресторан, чтобы «освежиться и отрешиться от всякой мерзости». А когда они начали освежаться, Каренин испугался, что много выпил и не сможет петь.
— Я, — рассказывал Каренин, — отказываюсь: «Не могу больше, Федор Иванович, боюсь». А тот мне: «Пей на мою ответственность». Я ему говорю: «Но петь-то мне, Федор Иванович!» — «Петь тебе, ответственность моя». И, представьте, слово сдержал!
Идет опера, поет Каренин свою арию, поет Шаляпин. Антракт. Овации переполненного театра. Стоя, перегнувшись из ложи в зал, аплодирует болгарский царь Борис, его министры. Шаляпин и Каренин выходят, раскланиваются; в разгаре оваций Шаляпин тихонько выталкивает вперед Каренина и быстро скрывается за занавесом.
— Я, — вспоминал Каренин, — не знал, что мне, сердиться или радоваться? Не помню, как раскланялся, и скорей за занавес вслед за Шаляпиным, а он меня ждет, хохочет и провозглашает: «Говорил же я тебе — на мою ответственность!».
Может быть, я сделал нехорошо, рассказывая о случае в Праге, когда великий артист проявил напрасную и ненужную грубость. Могут сказать: зачем нам знать о его слабостях? Мне трудно с этим согласиться. <…>
Жизнь моя прошла в течение целого ряда десятилетий в чехословацкой столице — Праге. Я много раз я показывал Прагу чужому глазу. Одни приезжие много о ней слышали, другие знали мало, но я не встречал ни одного человека, которому бы она не нравилась…
Подготовка публикации и комментарии О. Репиной
1 Правильно smetánka.
2 Карел (или на русский манер Карел Петрович) Крамарж (1860―1937) ― первый премьер-министр Чехословакии (1918―1919).
3 I съезд русского эмигрантского студенчества проходил в Праге с 20 по 27 октября 1921 г., II ― там же с 1 по 14 ноября 1922 г., III ― в апреле 1926 г. в Париже.
4 Ян Славик (1885―1978) ― чешский историк, профессор Карлова университета, с 1925 г. член Научного Совета РЗИА, с 1928 по 1939 гг. директор РЗИА.
5 Алексей Степанович Ломшаков (1870—1960) — инженер-изобретатель, профессор. В эмиграции в Праге с 1920 г. Инициатор создания «Комитета по обеспечению русских студентов». Председатель Русской Академической группы.
6 К. Д. Бальмонт умер 23 декабря 1942 г. от воспаления легких, в немощи и нищете в богадельне, устроенной русской монахиней матерью Марией (Е. Ю. Кузьминой-Караваевой).
7 Петр Дмитриевич Боборыкин (1836―1921) ― русский писатель, журналист, историк, переводчик. «Такой торопливой плодовитости нет другого примера в истории всех литератур!» — писал И. С. Тургенев М. Е. Салтыкову-Щедрину еще в 1882 (!) году.
8 Василий Иванович Немирович-Данченко (1845―1936) ― русский писатель, журналист. По поводу плодовитости Немировича-Данченко в мемуарах Н. Е. Андреева, историка литературы и искусства, жившего в эмиграции в Праге с 1927 по 1945 г., приводится в свою очередь язвительное высказывание Салтыкова-Щедрина: «…раздражительный редактор [журнала „Отечественные записки“, в котором также сотрудничал и Немирович-Данченко], M. Е. Салтыков-Щедрин, принимая к печатанию рукопись В. И., вдруг добавляет ядовито: „Слишком много пишете! Вы что, в две смены работаете? Днем пишет Немирович, а ночью Данченко?“»
9 Евгений Николаевич Чириков (1864—1932) — русский писатель, драматург и публицист. В 1920 г. эмигрировал в Константинополь, затем в Софию, с 1922 г. жил в Праге. Похоронен на Ольшанском кладбище.
10 С 1924 года в Эстонии, а затем и в других странах, где жили русские эмигранты, проводился «День русской культуры». По предложению А. Л. Бема его отмечали в день рождения А. С. Пушкина.
11 Алла Сергеевна Головина (1909—1987) — поэт, член литературного объединения «Скит». В эмиграции в Константинополе, в Чехословакии (с 1920), во Франции (с 1934), в Швейцарии (с 1939), в Бельгии (с 1955).
12 Анна Павловна Павлова (1881―1931) ― великая русская балерина, в дореволюционные годы прима-балерина Мариинского театра.
13 Последние гастроли А. Павловой в Праге прошли в марте 1930 г.
14 А. Павлова простудилась во время гастролей в Гааге, репетируя в холодном зале, и скончалась 23 января 1931 г.
15 Ф. И. Шаляпин умер в Париже 12 апреля 1938 г.
16 В 1930-е гг. Шаляпин останавливался в пражской гостинице «Де Сакс» (здание сохранилось), которая располагалась на углу Гибернской (Hybernska) и Сеноважной (Senovazna) улиц. Владелец отеля Юнгер устроил в одном из номеров для Шаляпина личную квартиру.
17 Ф. И. Шаляпин выступал в «Люцерне» 9 октября 1925 г., 9 ноября 1927 г., 18 декабря 1928 г., 4 мая 1932 г., 26 января 1937 г.
18 Константин Каренин (наст. имя Константин Емельянович Борисевич, 1897―1966) ― русский тенор, учился в консерваториях Белграда и Парижа. Во Франции сблизился с Ф. И. Шаляпиным. С 1943 г. солист Национального театра в Праге, с 1950 г. профессор Пражской консерватории.
19 Югославский винный погребок и ресторанчик «Куманово» располагался на ул. Водичкова (Vodičkova), 5.
20 Николай Иванович Астров (1868―1934) ― политический и общественный деятель, организатор и руководитель Русского заграничного исторического архива в Праге (РЗИА). Похоронен на Ольшанском кладбище.
21 Николай Васильевич Мельников (1892―1944) ― оперный певец (баритон). Окончил Воронежский кадетский корпус и Тверское кавалерийское училище, участник Первой мировой войны. В 1920 г. эмигрировал в Салоники (Греция). С 1921 г. в Италии. В начале 1930-х гг. гастролировал в Южной Америке, Германии и Чехословакии. В конце 1930-х гг. переселился в Братиславу и стал солистом Народной Словацкой оперы.