Всеволод Викторович Стратонов (1869—1938) — астрофизик, основатель и директор Российского астрофизического института.
Родился в Одессе в семье директора Ришельевской гимназии Виктора Исаевича Стратонова.
В 1891 году окончил Новороссийский (Одесский) университет с дипломом 1-й степени и золотой медалью.
В 1891—1892 гг. работал в Одесской обсерватории, позднее в Пулковской и Ташкентской.
С 1918 года профессор Московского университета. В 1920-м возглавил его физико-математический факультет.
В августе 1922 года В. В. Стратонов был арестован и в октябре выслан в Германию на «философском пароходе».
С лета 1923 года жил в Чехословакии, в Збраславе, где обосновались также В. Ф. Булгаков, инженер путей сообщения Н. Н. Ипатьев, историк А. А. Кизеветтер, промышленник Е. П. Свешников и другие русские эмигранты.
В. В. Стратонов был инициатором еженедельных «збраславских пятниц» с докладами на разные темы, чтением собственных литературных произведений, музыкальными концертами и т. п.
В 1923―1929 гг. часто выступал с научно-популярными лекциями в пражском Русском народном университете и его отделениях.
Похоронен на Ольшанском кладбище.
Мы предлагаем читателю фрагмент из двухтомных мемуаров В. В. Стратонова «По волнам памяти».
Одесса в 1920 и 1921 году
Медленно подходит поезд к Одессе…
В соседнем отделении расположилась компания — чекисты. Неожиданное и не очень приятное соседство, но что поделаешь. Они разговаривали либо очень громко, либо начинали шептаться. Потом освоились с обстановкой и стали говорить о своих делах вполголоса.
Вечером, когда пассажиры поукладывались или дремали, и стало тихо, беседа чекистов мне, сидевшему с закрытыми глазами в соседнем отделении, была хорошо слышна.
— Я все-таки, знаете, повидал кое-что на своем веку, — рассказывает молодой чекист, —но то, что делают здесь, в Полтавской губчеке, и мне иногда бывало невмоготу! Приведут их, поставят к стенке. Те — ни живы, ни мертвы. Бац, бац из револьверов — и нарочно выше головы. «Экая досада! Промахнулись! Ваше счастье, поживите еще малость. Вот отдохнем, прикончим». Помучают их у стены и опять палят над головой. «Ну, —говорят, — сегодня неудачно. Вам, значит, счастье! Уж расстреляем лучше вас завтра». Уведут, а на другой день все опять сначала... И так — несколько дней сряду. Правда, и из них мало кто выдерживал. После двух-трех дней — смотришь, ума лишился!
Чекист замолк и закурил…
Уже кое-где виднеются полоски морской синевы. Грязные предместья. Мы сильно опаздываем.
Паровоз слабенький, поезд едва плетется. Говорят, у калеки локомотива паров не хватает. Время от времени останавливаемся в поле, постоим, наберет машина паров, и еще кусок пути одолеем. А потом — снова остановка…
Кое-как выехали с Большого вокзала; плетемся так, что пешеход нас перегонит...
Местные пассажиры нервничают. Говорят, что если простоим так с полчаса, то поспеем лишь к полуночи. А это будет плохо, потому что после одиннадцати чекисты никого с вокзала не выпускают. Ночевать там придется.
Паровоз пыхтит все медленнее — и опять стал.
— Вам на Ольгинскую[1]? — говорят соседи пассажиры. — Так что же вам за охота ехать на Куликово?[2] Отсюда ведь вам прямо рукой подать! Забирайте вещи и идите пешком. Скорее дома будете. А здесь, в поле, мы кто его знает, сколько еще простоим. Ночевать на вокзале ведь будет трудно: там все «битками набито»!
Что ж, как будто и правильно, тем более, что померещился ужас харьковских вокзальных ночлегов.
Перевязываю на веревку чемодан и портплед[3], перекидываю через плечо, корзину в руки, прощаюсь с попутчиками — и айда в путь, на пустырь!
Прохожу шагов двести. Встречаю двух стариков-мещан.
— Здравствуйте! Скажите, как бы ближе мне пройти отсюда на Ольгинскую?
Посмотрели. Качают головой:
— Пройти-то — так и этак! А только напрасно вы, господин, с поезда- то сошли.
— Почему так?
— Не пройдете вы ночью через пустырь! Ребята наши балуются. Все вещи у вас зараз отберут. И деньги, и часы... Хорошо, коли одежду на вас оставят.
— Разве так балуют?
— И... не приведи Бог! А между прочим, прощевайте!
Страшновато стало. Вернуться на поезд — смотрю, он уже пошел... Идти далеко, верста или больше будет. Невесело, а ничего теперь не поделаешь.
Сквозь поздние летние сумерки вижу — на пустыре кое-где маячат группы людей. Ну, может быть, темнота как раз и поможет. Иду, стараюсь только подальше обходить людские силуэты, чтобы не рассмотрели, что я с багажом.
Но вот и первая городская улица. Прошло, значит, благополучно.
Передохнул со своей тяжелой ношей, побрел по улице. Народа теперь немало — сидят на лавочках у домов.
Шел я на Ольгинскую к моей невестке (сестре жены) Виктории Николаевне Пиотровской. Вот и дом, где она живет. У входа сидит дворник. Впрочем, так они назывались в Одессе до революции, а затем переименовали себя в «смотрители двора».
Смотритель двора смотрит на мою фигуру, с багажом через плечо, подозрительно:
— Вы куда это, товарищ?
— В квартиру Пиотровской.
— Пио-тров-ской? — Он как-то гадко рассмеялся. — Ступайте, ступайте туда.
Я стал подниматься. Но почему он так гадко смеялся?
В квартире жильцы мне объяснили. Не так давно невестку посадили в тюрьму. Сейчас она была уже выпущена, но находилась для поправления здоровья после тюрьмы в санатории.
Странный был этот арест… Состояла она, правда, в кадетской партии, но о ней говорили, что она больше применяется там по хозяйственным, а не по политическим делам. Ее недостатком было, однако, то, что она не удерживалась иногда от того, чтобы не сказать лишнего. Этим себе она и повредила.
Ее второй муж, очень популярный в Одессе врач Л. Б. Бухштаб[4], лечил в то время почти всех видных советских деятелей, в том числе и видных чекистов. Это помогло ему довольно быстро, через неделю, выхлопотать освобождение жены из тюрьмы.
В. Н. рассказывала потом свои впечатления:
— Очень тяжело было. Камеры переполнены, обращение грубое. Заставляли нас мыть полы и делать всякую черную работу. Между нами были и несомненные шпионки. Мое внимание привлекла одна молодая и очень красивая женщина. Ее называли княгиней. Говорили, что ей угрожает за что-то расстрел: не то муж ее был в рядах белых, не то она у себя в деревне кого-то приютила... Плакала она целыми днями, и мы старались ее утешить. Потом она стала как-то спокойна. Проснулась я как-то ночью и вдруг вижу, что она нагнулась в углу камеры над зеркальцем и тщательно свертывает свои кудряшки. Так не вязалась забота о красоте с угрозой расстрела... Через несколько дней эти резавшие всем контрасты в ее поведении как будто разъяснились... Бедную женщину террором и насилиями заставили сделаться шпионкой, но продолжали держать под угрозой расстрела.
Была еще и другая красивая женщина, которая постоянно заливалась слезами: «Боже, как я вернусь теперь к детям... такая загаженная... Что они со мной сделали!»
Когда нас выводили из Чеки в тюрьму, конвой открыл стрельбу из винтовок вдоль по улице. Мы страшно испугались. Но улица вмиг опустела, точно вымело всех. Оказалось, что это обычный одесский прием. Чтобы не было попыток освобождения арестованных, конвой выметает таким способом улицу, а затем почти бегом гонит арестованных в тюрьму.
Но самое тяжелое, самое кошмарное бывало в тюрьме по ночам. Ведь никто не знал о своей участи после следствия: выпустят ли, оставят в тюрьме или расстреляют... И вот часто бывало, что в тюремном дворе около полуночи раздается грохот грузового автомобиля. Все понимали, что это значит: приехали за смертниками. Но кто они, эти смертники, никто не знал, даже тюремная администрация. Вдруг приходят и вызывают по фамилиям. Бывало, что вызывают на расстрел тех, кто был убежден в своем освобождении... Когда раздавался грохот отъезжавшего автомобиля, многие облегченно вздыхали. До завтра, во всяком случае, проживут!
С нами сидела жена полковника X. Ей угрожал расстрел, и она это знала. Тем не менее держала она себя очень мужественно и на допросах, и в камере. Ободряла других... Когда ночью ее вызвали на автомобиль, она спешно раздала свои вещи нуждающимся соседкам, простилась — и с папиросой, гордо подняв голову, поднялась на автомобиль...
Провел я в Одессе недели три. Часть квартиры невестки занимал киевский профессор-врач, благодаря его профессии ему позволяли иметь у себя электрическое освещение. Обыкновенным обывателям иметь это освещение тогда воспрещалось. Остальные обыватели освещали свои комнаты коптилками, состоящими из самодельного фитиля, опущенного в банку с керосином. Вместо освещения получалась полутьма, достаточная, чтобы делать необходимые хозяйственные работы. Но настоящая работа при таком свете была невозможна.
Поэтому и улицы Одессы были тогда погружены во мглу, кроме нескольких главных, на которых через каждые два-три квартала виднелось по электрическому фонарю. Естественно, что в темноте грабежи прохожих стали самым заурядным явлением.
Конечно, как и везде, в кварталы, где предполагался ночной обыск, электричество пускалось заблаговременно, и обыск можно было предугадать.
Я тоже пользовался электрической лампочкой. Как-то зажег ее ночью и потушил, а через две-три минуты услышал выстрел близ дома. Осторожно вслушиваюсь...
Слышны шаги военного отряда, быстро приближающегося. Останавливаются возле нашего углового дома.
— Здесь был свет?
— Здесь! В третьем этаже.
Вот тебе и раз! Что же, это, очевидно, на мой свет. Значит, надо готовиться к неприятностям...
— Оцепляй дом со всех сторон!
Тяжелые быстрые шаги.
— Если кто высунется или выпрыгнет — стреляй!
Жуткая тишина в проснувшемся доме. Во дворе и на лестнице четко раздается стук сапог.
Все притаилось... Вдруг — крики:
— Здесь! Здесь!
Во дворе зашумело, заголосило. Потом — короткий тяжелый удар чего-то грузного. Торжествующие возгласы. Рев заголосившей сразу толпы. Ушли. Все понемногу затихло...
Утром объяснилось. В семью, живущую в примыкающем к нашему доме, пробрались из врангелевской армии три офицера: два сына и племянник. Их выследили, донесли — и ночью команда из Чека явилась арестовывать. Двое сыновей еще раньше успели скрыться, а племянника застали. Офицер убежал из дому и спрятался на крыше. Его бы не нашли, но выдал наш «смотритель двора».
Чекисты бросились на крышу. Бедняга, не видя спасения, бросился сверху на выложенный каменными плитами двор и разбился. Полумертвого его уволокли на расстрел.
Что они сделали с Одессой, черноморской красавицей, Южной Пальмирой?![5]
Где зеленый убор улиц, изумрудные кружева дачных фонтанов, бьющая ключом жизнь улиц, толпы нарядных веселых одесситов, запрудившие и парк, и бульвары, — одесситов, не спускающих глаз с гордости Одессы — ее кипучего порта?
В Одессе пыльно, серо, почти как во времена Пушкина. Нет воды или ее лишь очень мало. Водопровод не подает, говорят, вследствие недостатка топлива.
И на улицах снуют одесситы с кувшинами и ведрами, бегут в низкие места города, где вода еще есть, поднимается.
Водой торгуют, да еще как! Привезет предприимчивый одессит бочку, станет на перекрестке, и вмиг образуется громадный хвост жаждущих влаги, гремящий своей посудой.
Вода — ценность! Ее берут взаймы. Сегодня сосед одолжил графинчик или кувшин, а завтра надо принести, отдать.
Знающие Одессу поймут, чем была Одесса без воды. Деревья сохнут, листва опадает раньше срока, в парках и садах вместо газонов — серая земля с торчащими кое-где пучками засыхающей травы. Не тратить же драгоценность на поливку!
Цветники — о них забыли. Редко-редко на улице видна торговка с привезенными из лучших мест цветами на продажу.
Деревья... но их стало куда меньше, чем было. Нужда в топливе заставила наложить руку на насаждения, окаймляющие улицы. Во многих местах — режущие глаз лысины. Сильно повырублены и дачные места.
Перед этим временем Одесса по внешности была наиболее европейским городом в России, это отражалось и на одежде одесситов. Все это сейчас отошло. На улицах исчезла живость бойкого торгового города. Снуют по своим делам одесситы, но они ли это?
Шляп из женщин почти никто не носит, чулок тоже. Слишком дорого! Обувь — она тоже очень дорога и не всем по средствам. Обувь заменили самодельные сандалии на деревянных подошвах. И сухо раздается стук этих подошв о гранит панели, когда проходит одесситка.
Везде грязь, мусор... Дома тоже приобрели вид оборвышей. Приказано было сорвать все вывески; вместо них режут глаз полинявшие пятна в местах, где они раньше были.
А ночью... Ночью этой грязи не видно, но и вообще мало что видно. Нет света, и жутко на улицах — конечно, не без основания. Грабежи, в частности снимание одежды с прохожих, — такое обычное явление, что о них почти не говорят. Сняли — так сняли, чего уж там!
Грабежи приняли действительно громадные размеры. Сильно достается и покойникам. Сегодня похоронят, а ночью могилу разроют, снимут с покойника одежду и все ценное, а труп выбросят наружу. Сторожа боятся охранять могилы, и этой добыче никто не препятствует.
Но торговать одесситы не переставали. Хороших магазинов уже не было. Мелкие еще пооставались, но торговля больше происходила на лотках. Торговали, чем позволялось: фруктами, хлебом, сладостями. Новым явлением была массовая торговля продуктами домашнего изготовления: булочками, пирожными, тортами. Иногда этот товар выставлялся просто в окно, и покупка происходила на тротуаре, через окно. Но часто около буржуазных домов выставлялся на тротуар нарядно сервированный стол, ставился самовар, и прохожих приглашали посидеть и полакомиться чаем, кофе, шоколадом или мороженым — все своего изготовления.
Все это до наступления сумерек. Затем торговля прекращалась, и начиналось господство темных элементов.
Александровский парк, когда-то такой нарядный, с цветниками, теперь имел жалкий, ободранный вид. На жалких остатках былых газонов, среди засыхающих деревьев валялись кучами солдатские фигуры, и все вокруг было загажено бумажками, окурками, семечками и совершаемыми здесь же испражнениями. Нарядный ресторанный павильон оригинальной деревянной постройки стоял полуразрушенный.
Отсюда, из Александровского парка, был лучший вид на порт, особенно через пробитые в стене отверстия, так называемые «картины Айвазовского».
Порт всегда был сердцем Одессы. Его биение отражалось на всей жизни города. Недаром и Приморский бульвар, и Александровский парк бывали всегда заполнены одесситами, не отрывавшими глаз от портовой территории.
Он был действительно красив. Из ряда гаваней, очерченных извивами молов, высился целый лес мачт. Сотни пароходов и парусников всегда заполняли гавани.
Мостовые неумолчно грохотали под вереницами груженых подвод. По возвышавшейся над портовой территорией деревянной эстакаде, столь типичной для картины одесского порта, бегали взад и вперед поезда за поездами. Под визг цепей лебедок, как муравьи, носились сотни грузчиков с мешками на спине...
А на водной глади не было момента, чтобы не двигалось несколько пароходов с самыми разнообразными флагами и вымпелами. Они направлялись и в порт, и из порта. А на дальнем горизонте всегда серели пароходные дымки.
В гаванях, между пароходами, суетливо сновали буксирные пароходики и катера, тянущие баржи; носились легкокрылые яхты и лодки, сверкающие на солнце белизной парусов.
И везде шум, везде работа... Грохот цепей, громыхание телег, свистки, гудение сирен и песни, и брань портовых рабочих. Жизнь била ключом!
Теперь — тишина! Тишина кладбища...
Порт пуст. Сиротливо прижались к молам десятка два брошенных за негодностью старых пароходов и пароходиков — рухлядь, которую не стоило уводить с собою из порта. Горизонт чист — ни дымка. Нет движения и в гаванях. Редко-редко пробороздит зеркальную гладь одинокий катер под красным флагом.
Замерло и движение поездов. Знаменитая эстакада сожжена, ее уж более нет! По заросшим травою рельсовым путям изредка зачем-то проволочит паровоз несколько старых вагонов.
Молчаливы и мостовые порта, их не оживляет грохот телег. Громадные, но теперь пустые таможенные пакгаузы режут глаз заржавленными, давно не крашенными крышами.
И только внешний мол усеян фигурами голодающих одесситов, сидящих у закинутых в море удочек.
Замерло сердце — этим характеризовалась в 1920 году Одесса.
Сидел я как-то хорошим августовским утром на Приморском бульваре, с тоской наблюдая замерший порт.
Ясный летний день. По небу изредка проносятся облачка. На бульваре много гуляющих, любующихся далекой синей гладью, испортить которую и большевикам было бы не под силу.
Вдруг гул выстрела. За ним другой, третий... С моря, несомненно, несется канонада, и притом не слишком далеко.
Как всколыхнулись одесситы. Толпами бросились к обрывам, нависшим над портом. Кто же может бомбардировать берега? Конечно, только флот Врангеля!
На лицах боязливо скрываемая, но светлая радость. Увлекающиеся даже пророчат:
— Флот подойдет ночью. Завтра утром Одесса будет свободна!
Увы, канонада постепенно стала замирать. И замерла.
Позже, уже в эмиграции, я узнал, что это миноносец из флота Врангеля бомбардировал один из большевицких постов.
Три недели пребывания в Одессе истекли, надо было думать о возвращении. Как и везде, это было делом нелегким, потому что надо было прежде всего получить разрешение на выезд.
Попытки получить необходимое разрешение в других военных учреждениях успехом не увенчались:
— Обратитесь в комендатуру на самом вокзале. Только она выдает эти разрешения.
Делать нечего. В день отъезда за три часа приехал я на вокзал. Дочь осталась сторожить мой багаж, а я отправился в комендатуру.
На узкой лестнице и в узких комнатах помещавшейся во втором этаже комендатуры скопилось человек двести. Почему-то в очереди очень много девиц и дам. Два часа пришлось толкаться в хвосте, пререкаться, просить, угрожать. Наконец на мой мандат налагается штемпель о разрешении ехать.
Обменяв в кассе ордер комендатуры на проездное свидетельство, стал ждать в очереди пропуска на перрон. До звонка туда не пускают. Но вижу, что некоторые пассажиры все проникают на перрон через боковые двери, очевидно, по протекции.
Нашлась протекция и для меня. Мой зять, врач, провожавший меня, нашел в числе железнодорожных служащих своего постоянного пациента, и последний пропустил меня с провожающими через багажное отделение.
Бросаюсь в делегатский вагон, а там уж все места заняты, хотя собственно пассажиров еще и пускать не начинали. Наконец, нашел одно свободное место, одинокое сидение у окна. Разложил вещи, сел.
— Товарищ, пустите меня на это место!
Передо мной молодой еврей в студенческой фуражке с синим околышем.
— Почему — ваше? Это место я занял.
— А еще раньше я здесь был!
— На месте ничего не было. Следовательно, оно было свободно.
Юнец принимает грозный вид:
— Видите, я везу запечатанный пакет самому Раковскому (Раковский стоял тогда во главе украинского коммунистического правительства в Харькове). Это пакет секретный, я чекист. Не могу же я везти такой пакет, не имея места!
Он тычет мне в лицо какой-то пакет.
— Я раньше занял здесь место и останусь на нем.
— Ну, это мы еще посмотрим!
Выскакивает из вагона и через две минуты возвращается:
— Товарищ, ступайте к начальнику чека! Он вас требует!
— Не пойду!
— То есть как не пойдете? Я же вам сказал, что везу секретный пакет.
Из соседнего отделения раздается голос:
— Если вы везете секретный пакет, незачем об этом кричать!
— А вам какое дело вмешиваться? Вот я вам...
— Ну, ну, полегче, товарищ! А то и я вам...
Юнец грозно бросается в соседнее отделение. Сдержанный нервный разговор. Возвращается со сконфуженным видом. Нашла, видно, коса на камень... Задира уходит на перрон и через пять минут возвращается:
— Сейчас для нас, чекистов, целое отделение освободят.
Кивок мне:
— Можете оставаться!
Действительно, приходят какие-то типы в военной форме, изгоняют из смежного отделения всех, кто раньше там устроился. Вместо них с комфортом устраиваются трое молодых людей в синих студенческих фуражках и их барышни.
В чекистском отделении едут очень весело: все время едят и выпивают, играют в карты. Роняют деньги на пол и едва трудятся их поднимать. Видно, деньгам счета не знают. Проехали несколько станций, и вдруг остановка в поле. Раздались выстрелы, поднялась общая суета...
Оказалось, что дело в соли. Сейчас соль является продуктом, запрещенным почему-то к вывозу из одесского района. Но эта контрабанда так выгодна, что многие пассажиры запаслись солью.
Когда мы отъехали несколько верст от станции, откуда соль больше всего вывозят, поезд и остановили выстрелами. Начался повальный обыск и отбирание соли.
Вечером, на одной из станций, врывается в вагон какой-то студент в сопровождении трех солдат в германской форме, очевидно — военнопленных. Все они с винтовками. Должно быть, это санитары, находящиеся в распоряжении студента. Один из пассажиров его узнает:
— А, товарищ лекпом (лекарский помощник), здравствуйте!
Против меня ехала какая-то особа в костюме сестры милосердия. На этой станции она вышла на перрон. Лекпом устроился на ее месте.
Я говорю:
— Это место занято!
— Поговорите у меня. Я вас самого выброшу из вагона!
— Выбросить меня — вы не выбросите, а здесь сидит сестра милосердия, и вы ее место освободите!
— Вот еще: всякий смеет мне указывать, что я должен делать. Молчите вы, а не то вылетите вон!
Вижу, что он со своими тремя солдатами действительно может выбросить меня раньше, чем я смогу свои права отстоять.
— Странно мне, пожилому профессору, слышать от вас, носящего студенческий мундир, такой тон и такие угрозы.
— Здесь нет служебного подчинения!
— Речь не о служебном подчинении, а о культурности. Если вы — студент, то есть культурный человек, то своего культурного облика вы не должны терять ни при каких условиях!
Неожиданная помощь из соседнего чекистского отделения:
— Совершенно правильно! Чего это вы, товарищ лекпом, там безобразничаете!
Раздалось сочувственное гудение. Лекпом, чувствуя неблагоприятную атмосферу, смиряется и уходит со своими санитарами в другую часть вагона.
До того времени я не упоминал, что я профессор. Но теперь отношение ко мне чекистской молодежи стало почтительным. Это связано с тем, что все они оказались студентами. По крайней мере перед Харьковом все они понадевали фуражки с синим околышем…
***
В декабре 1921 года мне снова понадобилось поехать в Одессу. В этом году Главной астрофизической обсерваторией были снаряжены три экспедиции для отыскания подходящих мест, предназначаемых для центральной обсерватории и ее филиалов.
Сравнивал я Одессу в декабре 1921 года с тою, какой она была летом 1920 года. За короткий срок — очень большая разница. Как-то одесситы пали духом, ушли в себя.
Тогда еще шла борьба у большевиков с Врангелем, и одесситы в глубине души надеялись на смену власти. Да и коммунисты не чувствовали себя прочно и были поэтому более сдержанны.
Теперь они проявили в Одессе свою обычную разрушительную работу. Это отразилось внешне заметнее зимой, чем летом. Особенно подавляла ночная тьма на улицах, за исключением редкого освещения избранных улиц.
На Дальницкую улицу, на Молдаванке, где я жил, приходилось возвращаться с последним вечерним семичасовым трамваем. Позже трамваи не ходили, и возвращаться надо было пешком. На это без крайности мало кто решался: нередко пешеходов на пути грабили вовсю. Изредка все же приходилось и мне одолевать этот путь и — сознаюсь откровенно — со страхом, особенно когда в темноте вырисовывались какие-либо фигуры. Милиционеры кое-где стояли, но, конечно, они спрятались бы при первой же тревоге. Редкие извозчики по своей цене были совершенно недоступны.
Магазины были национализированы и разрушены…
Святки этого года проходили вяло. У большинства настроение было далеко не праздничное, разумеется, кроме новых хозяев жизни…
***
[1] Правильно: Ольгиевская ― улица в историческом районе Одессы между Софиевской и Манежной ул.
[2] Куликово поле ― историческая площадь Одессы, расположенная в Приморском районе недалеко от железнодорожного вокзала. В начале XX в. место народных гуляний.
[3] Портпледом во времена действия рассказа называли складной мешок из непромокаемой ткани, служащий для перевозки постельных принадлежностей.
[4] Лазарь Борисович Бухштаб (1868―1934) ― врач, секретарь Общества одесских врачей. Во время действия рассказа, в 1921 году, Бухштаб возглавлял терапевтическую клинику при Одесском медицинском институте.
[5] Одессу Южной Пальмирой назвали по аналогии с Северной Пальмирой ― Санкт-Петербургом. Пальмира ― легендарный античный город на перекрестке торговых путей на Ближнем Востоке (ныне Сирия).