К счастью, поговорить нам все же удалось, правда, не с первой попытки: Рома перемещается по Европе с какой-то невероятной скоростью и энергией. «Сегодня она здесь, а завтра будет в Осло» — в данном случае, вчера был в Оксфорде, сегодня в Стамбуле. Вполне естественно, разговор наш начался и закончился темой этих перемещений в пространстве.
— Вы почти все время в дороге. Тяжело жить без дома?
— Да, пожалуй, тяжело. Но я не хочу взвешивать это чувство. Это некая данность. Если его взвешивать, то все время будешь сам себе об этом напоминать, а это чувство надо в себе изжить или научиться существовать с ним.
— Среди ваших друзей и знакомых больше оставшихся или уехавших?
— Я думаю, большая, если не подавляющая часть друзей и близких знакомых уехала. Но надо понимать, что все-таки много друзей и осталось.
— Вы поддерживаете контакт?
— Можно ли считать какую-то редкую переписку или звонки контактом? Мне-то кажется, что внутри себя я контакт поддерживаю. Но он, во-первых, перестал быть тактильным, во-вторых, стал очень редким, а в-третьих, стоит эмоциональная блокада на пути к звонкам и другим контактам. Я и так не очень хороший болтун по телефону, а тут еще, в сущности, непонятно, что сказать. Мне кажется, что контакт теплится, но я не понимаю, с кем он остается, а с кем нет.
— Вы уехали из России за год до войны. Было ли это решение сложным?
— Я давно и не раз повторял: в Москве больше нельзя оставаться. Особенно очевидным это стало в разгар пандемии. То, как повели себя тогда представители властей, обнажило и без того повсеместную несправедливость. Справедливости в мире вообще не существует, это такое придуманное людьми определение, во имя которого проливается много крови. Но бывает, что называется, наглядная несправедливость. Ее всегда было в Москве очень много. Но во время этой чрезвычайной ситуации она просто хлынула потоком, она стала настолько повсеместной, что я понял: в этой ситуации мы все заложники. Заложники глупости, необразованности, вранья и всего остального. То есть все то, что было, но пряталось по разным углам, вышло на поверхность. Это случилось за два года до полномасштабной войны. Понадобился год, чтобы закончить все дела, выпустить фильм, выпустить альбом, и 21 января 2021 года я уехал.
— Если позволите, хочу перейти к разговору о вашем творчестве, тем более что мне оно очень интересно. Герои ваших фильмов — Юрий Олеша, Иосиф Бродский, Георгий Владимов, Сергей Довлатов, Илья Ильф и Евгений Петров, Осип Мандельштам, Андрей Платонов. Почему выбраны именно они? Что их объединяет?
— Не то чтоб был какой-то принцип, которым я руководствуюсь, или что-то еще, кроме любви. А что еще, если не любовь, может подпитывать такой сложный и совершенно неблагодарный процесс, как создание подобных фильмов? Добавлю, что начавшаяся полномасштабная война прервала работу над восьмым, завершающим фильмом этого цикла — по произведениям Даниила Хармса. Эти восемь лепестков, восемь историй авторов и их произведений, составляют мои размышления о судьбе интеллигента в несвободном обществе и о моделях выживания в этих условиях. Восьмой, последний лепесток в кругу должен был лично для меня эту тему закрыть. А еще для меня очень важно то, что связано с киноязыком. Там происходит, как мне хотелось бы верить, развитие киноязыка от одной работы к другой, и я надеялся последним фильмом по произведениям Хармса замкнуть эту окружность. Вот в чем был (если был) некий умозрительный замысел.
— Вы предвосхитили мой следующий вопрос. Ваши фильмы очень необычны и этим, кроме прочего, интересны — оригинальным способом самовыражения. Как вы нашли этот свой особый авторский язык?
— Спасибо, не буду скрывать: мне приятно это слышать. Вообще говоря, это единственное, что меня волнует. Поскольку в первую очередь считывается автор, о котором снят фильм, то киноязык, способ изложения должен быть сомысленен, конгениален автору. И, надеюсь, мы все-таки в первую очередь читаем автора, а не занимаемся самовыражением с помощью тех средств, которые нам кажутся подходящими. Отсюда вытекает ответ на вопрос: я не придумал это все, не искал какой-то свой особый киноязык — все это происходит из чтения автора. Как говорил Платонов, нельзя додуматься, можно только доработаться. Мы пробовали дорабатываться от самых первых фильмов, когда пытались соответствовать, но были ограничены со всех сторон (и собой, и средствами, и т. п.), до последней предвоенной работы «Сокровенный человек» по произведениям Андрея Платонова, в которой мы гораздо ближе подошли к тому, к чему хотели. События 24 февраля 2022 года и все, что за ними последовало, уверило меня в абсолютной бесполезности этой работы, но сейчас я все же надеюсь, что когда-нибудь мне выпадет возможность доделать этот восьмой фильм, по произведениям Хармса, и показать, куда мы, собственно, весь этот киноязык вели.
— Откуда появилась эта надежда? Что изменилось?
— Эмоционально это легко объяснимо. Случилось нечто совершенно невиданное. Ты не предполагал, что от твоего лица могут произойти такие зверства. И отчаяние связано с теми банальными размышлениями, что ничто не помогло, что культура не справилась, что мы виноваты, и так далее, и так далее — в общем все то, что так или иначе было повсеместно. Но потом по мере размышлений, собирания каких-то осколков ты понимаешь, что культура никогда никого не спасала и не нужно впадать в изломы локтей.
— …и надо продолжать делать то, что ты делаешь?
— Даже не совсем так. Может, это прозвучит страшновато, но та трагедия, которая сегодня происходит… теперь на нее опирается жизнь. Мы обязаны жить и работать хотя бы потому, что кто-то погибает. Иначе все это напрасно. Впрочем, это и так все напрасно, у этого и так нет никакой цели, это и так произвол людей, которые не вполне подходят под это определение — люди.
— А не наоборот ли? Люди гибнут ни за что, рушится жизнь, причем совершенно бесцельно — так почему искусство должно продолжаться? Логичнее сказать: а зачем тогда вообще все это?..
— Я бы не использовал здесь термин «искусство». Сочинять — это мой способ проживания. Это доказательство жизни. Просто ты в ежедневном режиме так, как тебе это видится, должен доказывать жизнь потому лишь, что ее пытаются уничтожить. И я не имею в виду, что надо доказывать право на существование русской культуры — это вопросы настолько идеологизированные, что все разговаривают исключительно лозунгами. Я просто считаю, что раз ты живешь, то ты занимаешься просто доказательством жизни. С разных сторон. Сочинять — это доказывать жизнь, помогать — это доказывать жизнь, поддерживать друг друга — это доказывать жизнь, объединяться — это доказывать жизнь, читать лекции — это доказывать жизнь, даже пить вино — это доказывать жизнь. Мне один мой украинский друг рассказал такую историю: зашел военный в какое-то киевское кафе, и компания, которая сидела за столом, опустила бокалы с вином — ком в горле, все же все понимают. А он подошел и сказал: «Ребята, вот этого не надо, иначе все совершенно бессмысленно. Вы, пожалуйста, пейте вино, занимайтесь своими профессиями, платите налоги, потому что мы, собственно, для этого и воюем, чтоб вы могли все это делать».
— В интервью Юрию Дудю вы сказали: «Мы делаем не кино, а аудиовизуальное произведение. Мы знаем, что обречены быть непонятыми. Кино делаем только для себя». И все же каким вы видите своего зрителя?
— Я никак не представляю себе зрителя. Можете счесть это лукавством или чем угодно, но единственный зритель — это я сам. Максимум, кого я еще могу представить — это автор, по произведениям и мотивам биографии которого снимается наша работа. Мне очень приятно, что мы никак не вписаны в киномир. Мы не участвовали ни в каких фестивалях, никто из нашей группы ни с кем в киномире не знаком, и я думаю, о нас в киномире никто не знает. Мне очень приятно, что мы ассоциируемся не со вспышками киноаппаратов, а только с книжками. Я считаю большой честью внимание к нам со стороны людей, которые читают. Наши фильмы не просто малоизвестны, а в сущности, я полагаю, никому неизвестны. То есть я не представляю себе даже приблизительно, кто вообще знаком с нашей работой как киносочинителей.
— То есть вы вообще не думаете о зрителе?
— Нет, я думаю о зрителе, просто этот зритель — я сам. У одного из режиссеров, которые мне кажутся абсолютно недостижимыми, Квентина Тарантино, спросили как-то, пересматривает ли он свои фильмы, на что он безо всякого стеснения сказал: «Конечно, пересматриваю. Я же их для себя и делал. Остальные приглашены присоединиться, если хотят». В этом склонны видеть заносчивость, но в этом нет заносчивости. В рамках нынешнего тура наш фильм будет показан в кинотеатрах в Берлине, Ницце, Барселоне, Риге, Таллине — и я обязательно буду смотреть. Мне очень интересно, как фильм живет, где я ошибся, а где нет.
— В начале этого года вышел ваш новый, очень интересный проект — музыкальный альбом «После России». Расскажите о нем, пожалуйста.
— Помимо моей любимой профессии режиссера, которой я надеюсь продолжить заниматься, я очень люблю профессию продюсера — мне она кажется равновеликой профессии режиссера. Мой фарватер в этом водоеме — Сергей Дягилев, недостижимый продюсер. И это никак не связано с тем, что люди представляют себе под профессией продюсера — некоего человека, который ассигнует некую сумму. Профессия не имеет к этому факту никакого отношения. Продюсер — это человек, который делает так, что из ничего возникает нечто. Я много чего сделал как продюсер. Если говорить о музыке, это второй альбом, который мы придумали и спродюсировали. В нем песни на стихи малоизвестных поэтов первой волны русской эмиграции, написанные около ста лет тому назад, исполняют артисты, которые сегодня так или иначе испытывают разлуку с домом — находятся, попросту говоря, в эмиграции. Такой невероятный воздушный мост, который проложен через столетие. Причем речь не о Цветаевой, не о Ходасевиче, не о Бунине, а именно о малоизвестных эмигрантах, тех, кого Владимир Варшавский определил как «незамеченное поколение», тех, которые сформировались как поэты уже в эмиграции. Хотя альбом начинается и завершается авторитетом этого «незамеченного поколения» — Георгием Ивановым.
— То есть, если сказать совсем просто, стихи эмигрантов первой волны исполняют новые эмигранты из России. Как вам кажется, много ли между ними общего? И в чем, на ваш взгляд, основное отличие?
— Основное отличие — в относительном благополучии сегодняшних эмигрантов. Все-таки за некоторыми исключениями это нельзя назвать эвакуацией, все-таки многим что-то удалось сберечь, перевезти, сохранить, тогда как подавляющее большинство представителей первой эмиграции из России имели статус беженцев и никаким имуществом не располагали. А основное сходство находится в эмоциональной сфере: «Тоска по родине! Давно / Разоблаченная морока! / Мне совершенно все равно — / Где — совершенно одинокой / Быть…» Туманное будущее, неопределенное настоящее, утрата какой-то идентификации, утрата дома, надежда на скорое возвращение, которая, скорее всего, не оправдается — то есть все те же эмоциональные ловушки. И все те же мысли об обреченности русской культуры, и вместе с тем — попытки сохранить русскую культуру в изгнании. Вы видите, какие создаются культурные центры, хотя сегодняшняя эмиграция гораздо быстрее переходит на другие языки. И то, что делается в Берлине, Париже, Буэнос-Айресе, Тель-Авиве, Праге, Белграде, делается уже не по-русски, чему лично я всегда буду противостоять. И всю свою жизнь, сколько хватит дыхания, буду работать с русской культурой, даже если на других языках.
— В интервью TV2media в мае этого года вы сказали: «Разрушилась наша родина, у нас ее больше нет». Возможно, что-то подобное ощущала и первая эмиграция?
— Нет, мы сегодня, скорее, говорим о том, что наша страна совершила нечто, с чем мы, ее граждане, не можем себя отождествить, с чем мы не можем согласиться. Тогда как у них было ощущение исчезнувшей страны. И это так и было. Поэтому это разные вещи.
— Можем ли мы когда-то снова обрести родину?
— Мне кажется, что вероятность этого невысока. Но если перемены рано или поздно выпадут, то я бы в этих переменах очень хотел участвовать. Это может случиться, но, мне кажется, очень нескоро, то есть никогда. В рамках отпущенного нам времени — никогда. Мы сейчас живем очень странно. Вот у меня нет дома в буквальном смысле: нет ни одной квартиры в мире, которую я бы снимал, куда я мог вернуться как домой. У меня есть один серый чемодан, который мне дали друзья, небольшой, потому что многие авиакомпании не берут багаж больше 20 кг, он весит 18 и больше в себя ничего не вмещает. Он не может вместить в себя даже книгу. Если мне по случаю дарят какую-то книгу, я прошу прощения и дарю ее кому-то другому. Вот этот чемодан, «восемь томиков, не больше, — / И в них вся родина моя». У меня нет даже восьми томиков, у меня есть одна-единственная книга — том Мандельштама, изданный в Грузии, который мне подарили в Тбилиси и который я просто не могу себе позволить оставить.
— …и с ним вы перемещаетесь в пространстве, из одного места в другое, показывая фильм и читая лекции?
— Да, у меня вдруг появилась новая профессия — лектор. В прошлом году я прочел около 50 публичных лекций, а в этом году их будет еще больше, потому что идет целый тур. Лекции всегда сопровождаются стихами. Помните, в «Колымских рассказах» Шаламова герой, который считал, что никакого положительного опыта во всем этом нет, размышляет о том, кому в этой ситуации легче выжить, и выводит две категории: блаженные, или юродивые, и верующие. И я подумал о том, что же между ними общего. Среди прочего есть одно интересное сходство — и те, и другие что-то бормочут: одни — молитвы, другие — какой-то свой внутренний монолог. Я не юродивый и не верующий, но я тоже бормочу — бормочу стихи. И не только когда готовлюсь к лекции, я бормочу их и просто так. Бродский не занимает в моей жизни столько места, сколько Мандельштам, но я могу поймать себя на том, что бормочу: «Здесь, на земле, / где я впадал то в истовость, то в ересь, / где жил, в чужих воспоминаньях греясь, / как мышь в золе, / где хуже мыши / глодал петит родного словаря, / тебе чужого, где, благодаря / тебе, я на себя взираю свыше…». Может быть, это, при всем моем рационализме, немного спасает. И это тоже доказательство жизни.